Книга: Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных?

Оттепель

<<< Назад
Вперед >>>

Оттепель

Однажды утром в зоопарке Бургерса мы показали шимпанзе ящик, полный грейпфрутов. Обезьяны находились в здании, где проводили ночь, оно примыкало к большому острову, где они находились днем. Шимпанзе, похоже, заинтересовались тем, что мы выносим ящик через дверь и тащим его на остров. И когда мы вернулись в здание с пустым ящиком, началось настоящее светопреставление. Как только шимпанзе обнаружили, что ящик пуст, все двадцать пять обезьян разразились громкими криками, хлопая друг друга по спине. Я никогда не видел животных, которые бы так переживали по поводу отсутствующей пищи. Шимпанзе, видимо, пришли к выводу, что грейпфруты не могли просто исчезнуть, а остались на острове, куда обезьян должны были вскоре выпустить. Такой способ рассуждения не укладывается в простое объяснение вроде обучения методом проб и ошибок, тем более что мы первый раз действовали подобным образом. Эта история с грейпфрутами стала одноразовым экспериментом по изучению реакции шимпанзе на спрятанную пищу.

Один из подобных тестов, получивших название дедуктивного (или прогнозного) рассуждения, предложили американские психологи Дэвид и Энн Премак. Они вручали шимпанзе по имени Сэди две коробки, в одну из которых клали яблоко, а в другую – банан. Затем обезьяна могла видеть, как один из исследователей жевал или яблоко, или банан. После чего Сэди оставляли наедине с коробками. Она сталкивалась с непростой задачей, поскольку не знала, откуда у экспериментатора фрукт. Сэди неизменно открывала коробку с фруктом, который исследователь не ел. Ученые исключили возможность постепенного обучения, потому что шимпанзе сделала свой выбор в первом же опыте и поступала так же во всех последующих. Судя по всему, Сэди пришла к двум выводам. Во-первых, исследователь съел фрукт, который находился в одном из ящиков, хотя она этого и не видела. Во-вторых, это означает, что оставшийся фрукт по-прежнему находится в другом ящике. Дэвид и Энн Премак отмечают, что большинство животных не способно к подобным умозаключениям – они просто наблюдают, как экспериментатор ест фрукт, и все. Шимпанзе, напротив, пытаются установить последовательность событий, ищут в них логику и домысливают отсутствующую информацию{66}.

Спустя годы испанский приматолог Йозеп Калл предложил шимпанзе две закрытые банки, показав, что в одной из них находится виноград. Когда Калл снимал крышки, обезьяны выбирали банку с виноградом. Затем он закрывал банки и тряс сначала одну, потом другую. Только банка с виноградом издавала звук, поэтому неудивительно, что именно ее и выбирали шимпанзе. Тогда, чтобы усложнить задачу, Калл стал трясти пустую банку. В этом случае обезьяны выбирали другую банку, действуя методом исключения. По отсутствию звука они догадывались, где должен быть виноград. Возможно, этот опыт не слишком впечатляет, потому что мы воспринимаем подобные умозаключения как должное, но все не так однозначно. Собаки, например, проваливаются на подобном экзамене. Человекообразные обезьяны отличаются тем, что пытаются найти логические взаимосвязи на основе собственного представления о том, как устроен мир{67}.

Здесь возникает интересный вопрос: не должны ли мы искать самое простое объяснение из всех возможных? Если животные, обладающие крупным мозгом, такие как человекообразные обезьяны, стараются найти логику в происходящих событиях, служит ли это простейшим объяснением их поведения?{68} Тут мы возвращаемся к дополнению Моргана к собственному правилу, в соответствии с которым мы можем позволить себе более сложные объяснения применительно к умственно развитым видам. Все это прежде всего относится к нам самим. Мы всегда стремимся во всем разобраться, прилагая свое логическое мышление ко всему, что нас окружает. Мы доходим до того, что если не видим причины, то мы ее выдумываем, что ведет к предрассудкам и вере в сверхъестественные силы. Так, футбольные фанаты надевают одну и ту же майку на удачу, а стихийные бедствия приписываются Божьей воле. Мы настолько привязаны к логике, что не можем без нее обойтись.

На самом деле понятие «простое» не такое простое, как кажется. Оно подразумевает разные вещи по отношению к разным видам, что укрепляет вечные разногласия между сторонниками и противниками существования познавательных способностей у животных. К тому же мы часто запутываемся в терминологии, которая не стоит того времени, которое мы на нее тратим. Один ученый доказывает, что обезьяны понимают опасность, исходящую от леопардов, тогда как другой убеждает, что обезьяны просто усвоили из опыта, что леопарды иногда охотятся на представителей их вида. Оба утверждения не слишком отличаются друг от друга, несмотря на то что одно использует понятие знания, а другое – обучения. С упадком бихевиоризма споры на подобные темы стали, к счастью, менее жаркими. Приписывая любое поведение единому механизму обучения, бихевиоризм сам подготовил свое падение. Излишний догматизм сделал его больше похожим на религию, чем на научную теорию. Этологи нападали на бихевиористов, заявляя, что вместо одомашнивания белых крыс, чтобы сделать их пригодными для проверки гипотез, следовало бы поступить наоборот – подладить гипотезы к «реальным» животным. Ответный удар был нанесен в 1953 г., когда Дэниел Лерман, представитель американской школы сравнительной психологии, подверг резкой критике этологию{69}. Лерман возражал против упрощенного определения понятия «врожденный», утверждая, что даже специфическое для вида поведение складывается в результате длительного взаимодействия с окружающей средой. Поэтому ничего врожденного в действительности не существует, а это значит, что термин «инстинкт» вводит в заблуждение и от него следует отказаться. Этологи были задеты и обескуражены неожиданной критикой, но, когда они пришли в себя после этой, по словам Тинбергена, «адреналиновой атаки», стало ясно, что повесить на Лермана ярлык врага не получается. В частности, оказалось, что он энтузиаст наблюдения за птицами, в которых прекрасно разбирается. Это впечатлило этологов, и Берендс вспоминал, что при встрече с «врагом» лицом к лицу им удалось быстро найти общий язык, уладить взаимное недопонимание и превратиться в «очень хороших друзей»{70}. Тинберген, познакомившись с Дэнни, как все теперь звали Лермана, стал называть его не психологом, а зоологом, что последний воспринимал как комплимент{71}.

Связь двух ученых – Тинбергена и Лермана, основанная на любви к птицам, напоминает отношения Джона Кеннеди и Никиты Хрущева, завязавшиеся благодаря Пушинке, небольшой собачке, которую советский лидер послал в качестве подарка в Белый дом. Несмотря на этот дружеский жест, холодная война продолжалась. Напротив, жесткая критика со стороны Лермана и последовавшее затем нахождение точек соприкосновения между сравнительными психологами и этологами привели к взаимному уважению и пониманию. Видимо, нужно было сначала как следует поссориться, чтобы потом окончательно помириться. Добрые взаимоотношения еще больше укрепились в результате продолжительной критики собственных положений внутри каждой группы. Молодое поколение этологов выступало против жестких концепций побуждения и инстинкта, сформулированных Лоренцом, а в социальной психологии существовала давняя традиция претензий к основной доктрине этой школы{72}. Так, когнитивный подход то применяли, то отменяли начиная с 1930-х гг.{73} Но, как ни странно, главный удар по бихевиоризму был нанесен изнутри. Все началось с простого опыта по обучению крыс.

Каждый, кто пытался наказать собаку или кошку за плохое поведение, знает, что лучше это делать быстро, пока последствия проступка на виду или по крайней мере пока сам проступок еще не стерся в памяти животного. Если упустить время, ваш питомец не сумеет связать полученный нагоняй с украденным мясом или пометом под диваном. Короткий промежуток времени между поведением и его последствиями всегда считался существенным, поэтому никто не ожидал, что в 1955 г. американский психолог Джон Гарсия сообщит о случае, нарушающем это правило. Крысы, с которыми работал Гарсия, отказывались принимать отравленную пищу после того, как один раз ее попробовали, притом что последствия в виде тошноты появлялись лишь по прошествии нескольких часов{74}. Более того, негативный результат должен был проявляться именно в виде тошноты – электрический шок не давал подобного эффекта. Так как пищевое отравление происходит медленно, с биологической точки зрения ничего особенно удивительного в поведении крыс не было. Остерегаться некачественной еды – важный адаптивный механизм. Однако для теории обучения все это стало полной неожиданностью, потому что предполагалось, что интервал между поведением и его последствиями должен быть коротким, а форма поощрения или наказания не имеет значения. Открытие на самом деле оказалось разрушительным: выводы Гарсии вызвали такое неодобрение, что он с трудом опубликовал результаты своего исследования. Один впечатлительный рецензент заявил, что полученные данные выглядят менее правдоподобно, чем обнаружение птичьего помета в часах с кукушкой! Тем не менее эффект Гарсии теперь убедительно доказан. Что касается нашего собственного опыта, то мы настолько хорошо помним, какой пищей отравились, что нас тошнит при одном воспоминании о ней и мы ни за что не пойдем в ресторан, где это случилось.

Читателей, наверное, озадачило непримиримое отношение к открытию Гарсии вопреки тому, что большинство из нас по собственному опыту знают, какие неприятности доставляет тошнота. Дело в том, что поведение человека обычно рассматривалось (и продолжает рассматриваться) как продукт размышлений, таких как анализ причины и следствия, в то время как поведение животных лишали этой базы. Ученые не были готовы поставить знак равенства между тем и другим. Способность человека к умозаключениям долгое время переоценивалась, и лишь теперь мы готовы признать, что реакция человека и крысы на отравленную пищу практически одинакова. Открытие Гарсии заставило сравнительную психологию признать, что под воздействием отбора поведение приспосабливается к потребностям организма. Это понимание, безусловно, способствовало сближению сравнительной психологии и этологии. Географическое расстояние между обеими школами также сократилось. Позиции сравнительной психологии укрепились в Европе (вот почему я на короткое время попал в бихевиористскую лабораторию), а этологию начали преподавать зоологам в США. Студенты по обе стороны Атлантики получили представление обо всем спектре взглядов и начали связывать их воедино. Таким образом, синтез двух подходов происходил не только на международных конференциях, но и в университетских аудиториях.


Американский психолог Фрэнк Бич сетовал на жесткую приверженность бихевиористов к белым крысам. Его едкая критика отражена в карикатуре, на которой изображена крыса с дудочкой, ведущая за собой экспериментальных психологов с их любимыми приспособлениями – лабиринтами и ящиками Скиннера – к краю обрыва у глубокой реки. По S. J. Tatz in Beach (1950)

Мы подошли к периоду, когда ученые начали сочетать в своей работе подходы обеих школ, что я проиллюстрирую двумя примерами. Первый – это американский психолог Сара Шеттлуорт, которая длительное время преподавала в Торонтском университете и обладала большим авторитетом благодаря своим учебникам, посвященным познавательным способностям животных. Первоначально она придерживалась позиций бихевиоризма, но затем стала склоняться к биологическому взгляду на познание, признающему его связь с экологическими потребностями вида. Как и следует ожидать, учитывая ее образование и опыт, Шеттлуорт сейчас проявляет осторожность в интерпретациях познания. Тем не менее ее работы имеют явный этологический характер, что она объясняет влиянием некоторых профессоров, у которых училась, а также работой своего супруга с морскими черепахами в естественных условиях. В интервью о своей карьере Шеттлуорт однозначно называет открытие Гарсии переломным моментом, открывшим ей глаза на значение движущих сил эволюции в обучении и познании{75}.

Второй пример – один из моих кумиров, шведский приматолог и этолог Ханс Куммер. Будучи студентом, я жадно прочитывал каждую из написанных им статей, по большей части посвященных полевым исследованиям гамадрилов в Эфиопии. Куммер не просто наблюдал социальное поведение в его взаимосвязи с экологией, а постоянно пытался обнаружить лежащие в его основе познавательные способности, а затем проверял гипотезы на гамадрилах, временно помещенных в неволю. Позднее, работая в Цюрихском университете, он переключился на длиннохвостых макак. Основываясь на своих наблюдениях, Куммер пришел к выводу, что единственный способ проверки теории познания – контролируемые эксперименты. Одного лишь наблюдения недостаточно, полагает он, поэтому приматологи должны следовать по пути сравнительных психологов, если хотят когда-нибудь раскрыть тайну познания{76}.

Я прошел тот же путь от наблюдения к эксперименту, и, когда организовывал собственную лабораторию, где собирался заниматься капуцинами, для меня стала вдохновляющим примером лаборатория Куммера по исследованию макак. Секрет в том, чтобы позволить обезьянам вести социальную жизнь, то есть создать обширное внутреннее и наружное пространство, где они могли бы играть, ссориться и вычесывать друг друга, выискивая насекомых. Мы научили капуцинов заходить в специальное помещение, где они выполняли задания на сенсорном экране или решали социальные тесты, а потом возвращались к остальным сородичам. Такая организация обладает двумя преимуществами по сравнению с традиционными лабораториями, где обезьян держат в отдельных клетках поодиночке, как Скиннер голубей. Во-первых, это решает проблему качества жизни. По моему собственному ощущению, если мы держим социальных животных в неволе, то самое меньшее, что мы можем им дать, – это позволить жить вместе. Это наилучший и самый этичный способ сделать их жизнь полноценной и благополучной.

Во-вторых, не имеет никакого смысла изучать социальные навыки обезьян, если они не могут проявлять эти навыки в повседневной жизни. Обезьяны должны быть хорошо знакомы между собой, чтобы можно было исследовать, как они делят пищу, сотрудничают или составляют мнение друг о друге. Прекрасно понимая все это, Куммер начинал, как и я, с наблюдения за приматами. По моему мнению, каждый, кто собирается изучать познавательные способности животных, должен провести пару тысяч часов, чтобы составить представление о естественном поведении у особей данного вида. Иначе в эксперименте невозможно получить естественных реакций у испытуемых – а именно этого мы и хотим от эксперимента. Эволюция сознания как область науки – это объединение двух школ, сохранившее все лучшее от обеих. Эволюция сознания применяет контролируемые опыты, разработанные сравнительной психологией, в сочетании со «слепыми» экспериментами, хорошо себя зарекомендовавшими, как в случае с Умным Гансом. При этом эволюция сознания взяла на вооружение эволюционную основу и технику наблюдений этологии. Для молодых ученых уже несущественно, называют ли их сравнительными психологами или этологами, так как они применяют концепции и методики обеих областей знания. Завершает все это третья составляющая, важная во всяком случае для работы в естественных условиях. Влияние японской приматологии не всегда признается на Западе – вот почему я называю его «молчаливым вторжением», – но мы в строгом порядке даем имена отдельным животным и отслеживаем их социальное поведение, и так из поколения в поколение. Это позволяет нам разобраться в родственных и дружеских связях, определяющих жизнь животных в группе. Метод, основу которого заложил Кинджи Иманиши после Второй мировой войны, стал стандартной технологией при работе с долгоживущими млекопитающими, такими как дельфины, слоны и приматы.

Трудно поверить, но было время, когда профессора на Западе предостерегали своих студентов от японской школы, потому что давать имена животным означало слишком их очеловечивать. Существовал, конечно, и языковой барьер, из-за которого японских ученых сложно было услышать. Дзюнъитиро Итани, лучшего ученика Иманиши, встретили с недоверием, когда в 1958 г. он совершал поездку по американским университетам, потому что никто не поверил, что он и его коллеги в состоянии индивидуально различать более сотни обезьян. Обезьяны ведь так похожи – Итани точно что-то присочиняет. Однажды он рассказал мне, что над ним смеялись в лицо и никто не поддержал его, кроме Рэя Карпентера, первопроходца приматологии, который дал высокую оценку его подходу{77}. Конечно, сегодня мы знаем, что распознавать большое количество обезьян вполне возможно, и все мы с этим справляемся. Так же, как Лоренц настаивал на необходимости знания изучаемого животного целиком, Иманиши призывал тщательно познакомиться с исследуемым видом. Нужно почувствовать себя в его шкуре, говорил он, или, как мы бы сказали сегодня, попытаться проникнуть в его умвельт. Этот подход к изучению поведения животных значительно отличается от вводившей в заблуждение «критической дистанции», которая породила чрезмерные опасения по поводу антропоморфизма.

Окончательное международное признание японской методики показывает, чему еще мы научились из истории двух школ – социальной психологии и этологии. Первоначальные противоречия между различными подходами можно преодолеть, если понимать, что каждый из них может предложить что-то свое, чего не хватает другому. Мы способны соединить эти части в новое целое, более прочное, чем каждая из них. Эволюция сознания стала перспективной областью науки в результате слияния дополняющих друг друга направлений. К сожалению, потребовалось целое столетие столкновения личных амбиций и взаимонепонимания, чтобы это произошло.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 5.211. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз