Книга: Записки примата: Необычайная жизнь ученого среди павианов
16. Закрученные когти и царь Нубийской Иудеи
<<< Назад 15. Павианы. Смутное время |
Вперед >>> 17. Гайанские пингвины |
16. Закрученные когти и царь Нубийской Иудеи
К концу смутного времени нестабильной иерархии в стаде у меня наметились ощутимые исследовательские успехи. Теперь я точно знал: если есть выбор, низкоранговым самцом лучше не становиться. Постоянно повышенный уровень основного стрессового гормона свидетельствовал о том, насколько несладко им живется, раз возникает стрессовая реакция. Иммунная система у них функционировала хуже, чем у доминирующих особей, в крови содержалось меньше «хорошего» холестерина, отмечались косвенные признаки повышенного давления. Я уже примерно представлял себе, почему возникают эти связанные с рангом различия. Чем, например, обусловлено пониженное содержание «хорошего» холестерина у подчиненной особи — его меньше выделяется в кровь или выделяется он в таком же количестве, как у доминантов, но расходуется быстрее? Похоже, что первое. Или, скажем, другой пример: у людей в клинической депрессии часто повышен базальный уровень того же стрессового гормона, что и у низкоранговых самцов. Я приходил к выводу, что гиперсекрецию у таких павианов обусловливает тот же комплекс изменений в мозге, гипофизе и надпочечниках, который вызывает гиперсекрецию у страдающих депрессией людей. Кроме того, я выяснил, что при стабильной иерархии самый высокий уровень тестостерона вовсе не у доминантов. Самый высокий уровень тестостерона обнаружился у драчливых и неуравновешенных молодых самцов на пороге зрелости. Это открытие меня очень радовало, поскольку опровергало одну из догм, утвердившихся в некоторых научных группировках: а именно, что тестостерон плюс агрессия равносильны социальному доминированию.
При таком научном прогрессе мне оставалось только признать, что я уже не юнец. Я приближался к возрастному рубежу, за которым Джерри Рубин перестал бы мне доверять[10]. Больная спина окончательно стала реальностью и таскать бесчувственных павианов стало изрядно тяжелее, полуденную жару я выносил куда хуже прежнего, а во время последнего перелета даже пустился всерьез обсуждать со знатоком-туристом целебное воздействие овсяных отрубей на уровень холестерина (дело как-никак происходило в 1980-е). Возраст сказывался еще и в том, что с каждым годом меня все больше воротило от риса, бобов и тайваньской скумбрии. К моему удивлению и счастью, теперь меня финансировали с регулярностью, позволяющей слегка разнообразить рацион более деликатесными продуктами. Но, поскольку вкусы мои с возрастом тоньше не стали, прогресс не пошел дальше бесчисленных банок сардин и ящиков спагетти, которые предполагалось чередовать со скумбрией, рисом и бобами.
Самым верным признаком того, что я слегка возмужал, была моя диссертация и два года постдиссертационной практики. В научном мире это означало, что ты теперь болтаешься между небом и землей: студенческие скидки в кино тебе уже не положены, а студенческие кредиты уже пора выплачивать. При этом настоящей работы у тебя по-прежнему нет (постдиссертационная практика — это этап прозябания в роли подмастерья, призванный на несколько лет отсрочить выход на практически не существующий рынок труда).
Разумеется, ученая степень для всех моих знакомых в буше была пустым звуком. Прежний мой статус «учащегося» всегда немного смущал их. С одной стороны, в Африке лишь старикам удается что-то отрастить на подбородке, поэтому моя густая борода наверняка воспринималась подсознательно как признак преклонного возраста (то есть хотя бы где-то за сорок). С другой стороны, в учениках здесь ходят дети, максимум лет до десяти, потом родителям становится нечем платить за школу, и ребенка забирают заниматься чем-нибудь более полезным: например, пасти коз. Так что я был ходячим противоречием: скоро тридцать, по внешним атрибутам старик, по статусу дитя.
Мужчин масаи — моего приятеля Соирову, например — в основном интересовало, когда мой отец в этой самой деревне под названием Бруклин выдаст мне наконец причитающееся как наследнику стадо коров, раз я уже больше не школьник. Рода с подругами выведывали более насущное и более интересное: когда я обзаведусь женой и детьми? Допытывались с такой настойчивостью, словно Роду на это подрядила моя мама лично.
Такие вопросы были свидетельством моего сближения с деревней Соировы и Роды — оно отчасти объяснялось недавней передислокацией лагеря. В прежние годы я стоял выше по течению реки, за стеной кустарниковых прибрежных зарослей, которые отгораживали лагерь от масаи, снующих на противоположном берегу, за пределами заповедника. Отличное местоположение, но с одним крупным изъяном: теперь лагерь отлично просматривался из заповедника. Как раз был наплыв туристов, поэтому в самый неподходящий момент (перетаскивание бесчувственного павиана, купание в реке, заседание в кустах по естественной надобности) на меня сваливались японцы на микроавтобусах, щелкающие камерами и выясняющие, где тут сфотографироваться с носорогом.
В итоге я перебрался вниз по течению, ближе к деревне, оказываясь у нее на виду. Зато от просторов заповедника мой закуток на берегу теперь отделяла массивная древесно-кустарниковая стена, вынуждая любой транспорт кружить по извилистым тропам меж кустов. Уверенный, что через эти дебри проберется только бывалый покоритель буша вроде меня, я разбил лагерь. Разумеется, не прошло и дня, как по свежим следам моих шин ко мне прикатил первый микроавтобус с японцами, выискивающими носорога.
В результате мне по-прежнему с завидной частотой приходилось позировать с бесчувственными павианами для туристских фото, но теперь уже в двух шагах от деревни Роды и Соировы. Женщины, каждый день направлявшиеся через лагерь за хворостом, останавливались поболтать, хотя я знал меньше десятка слов на масайском, а они столько же на суахили и еще меньше на английском. Ребятня, забросив своих коз, торчала в лагере в надежде, что я буду раздавать воздушные шарики или пускать мыльные пузыри. Старики заглядывали ко мне во время ежедневного обхода окрестностей — справиться о здоровье моих неведомых родителей и в тысячный раз безуспешно попытаться выпросить мои часы в подарок.
Благодаря такому близкому соседству я оказывался посвященным в самые разнообразные сплетни. Экскурсовод-британец из соседнего лагеря крутит с какой-то туристкой, пока жена в Англии ухаживает за умирающим родителем. Сама по себе ситуация банальна и неинтересна: немалая доля экспатриантов, работающих в заповеднике с туристами, явно следовала давней британской традиции времен Кенийской колонии — в два счета спиваться, заводить любовниц и, что хуже, превращаться в невыносимо занудных бахвалов. Интересно другое — негласное единодушное одобрение его шашней: любому местному приятно видеть, что даже у белых в почете вековой обычай подыскивать себе вторую жену.
Еще интереснее были фантастически противоречивые слухи о юноше из третьей отсюда деревни, который драил котлы на гостиничной кухне: его соблазнила и увезла в Америку ненасытная туристка, явно чокнутая. С одной стороны, сама мысль о том, что парню приходилось с ней спать, вызывала у рассказчиков брезгливость. И расизм здесь совершенно ни при чем. Просто у нее кожа на лице облезает (ну да, на солнце обгорела), она древняя, как горы (то есть лет сорок), а поскольку парня в постель затащила сама — значит, она не иначе как обернувшаяся гиеной ведьма, наверняка даже сохранившая клитор. С другой стороны, парень теперь в Америке может жить не тужить: воды, молока и коровьей крови у него там хоть залейся. (Байка еще не один год ходила по масайским деревням и среди не менее охочих до сплетен исследователей, работавших в заповеднике. Американка была невероятно богатая и на самом деле не просто чокнутая, а натурально спятившая. С парнем она несколько лет забавлялась на своем ранчо и учила его управлять самолетом. А когда, наигравшись, уже собиралась его бросить, он сделал типично масайский ход в духе «реальной политики» и бросил ее сам, подцепив в Монтане светскую львицу побогаче, помоложе и посумасброднее. В конце концов он, разбогатевший и отъевшийся, вернулся к соплеменникам, у которых теперь вызывал безмерное восхищение: как же, он ведь пережил ужасы, сделавшие его воином из воинов.)
Кроме того, были сплетни о событиях в соседней деревне. От Роды и нескольких ее подруг я узнал о недавнем уговоре между двумя тамошними старейшинами. Оба подыскивали себе новых жен и, как давние и верные боевые товарищи, придумали отличный ход — выдать друг за друга младших дочерей. Мнения дочерей, разумеется, никто не спрашивал, равно как и мнения первых жен (то есть матерей девочек), но говорили, что без воплей и побоев, предваривших покорное принятие отцовской воли, не обошлось. Интересен здесь не сам предмет сговора — для масаи такое в порядке вещей. Удивительны признаки пробуждающегося масайского самосознания, судить о которых можно по возмущению и гадливости, с которыми Рода и ее свита отзывались о происходящем. «Мерзкие старейшины», — фыркали они.
Но самое примечательное, что сплетни ко мне стекались и из самой деревни Роды. Примерно в ту пору, когда мантия альфы соскользнула с плеч Иисуса Навина прямиком на плечи Манассии, мы с Самуэлли и Соировой как-то вечером сидели у костра. Большие полиэтиленовые мешки, в которых пришла последняя партия сухого льда, Самуэлли набил листьями, и теперь мы ужинали, развалившись на этих псевдоподушках. В меню, насколько я помню, были рис, бобы и тайваньская скумбрия. К ним мы добавили соуса чили.
— Хороший чили.
— Правда, хороший.
— Острый.
— Правда, острый.
В зарослях взвыла гиена.
— Гиена.
— Ага. Правда, гиена.
— Хороший рис с бобами. Острый.
Такой у нас выдался вечер.
В небе сияла полная луна; я любовался ею так откровенно, что Соирова спросил, бывает ли луна в Штатах. Ага, бывает, но не такая хорошая. На десерт были сухофрукты — деликатес, перепавший нам от заезжего американца. Самуэлли и Соирове они в общем пришлись по вкусу, но они так и не поняли, зачем сушить фрукт, если можно вволю есть его сырым. Я объяснил, что зимы в Штатах очень холодные, повсюду снег, поэтому созревшие фрукты мы засушиваем и едим их остальные месяцы в году, когда ничего не растет и все сидят по домам. Из моего ломаного суахили они вынесли, что у американцев по полгода зима, которую они проводят в пещерах, питаясь одними только сульфированными ананасовыми дольками.
Мы принимаемся травить байки. Я рассказываю об американце, который родился на другой планете, обладает огромной силой и умеет летать, сражается за справедливость и свободу, но должен скрывать свою истинную сущность и для прикрытия работать в газете, а еще в него влюблена одна женщина. Самуэлли вспоминает, что вроде слышал уже эту историю от миссионеров. Потом Самуэлли и Соирова рассказывают про ндоробо — легендарное здешнее племя охотников-собирателей, занимающее в местной культуре ту же нишу, что у нас цыгане. По слухам, они крадут детей кикуйю, масаи и кипсиги и выращивают их как охотничьих псов — не кормят, чтобы не росли, водят на четвереньках и натравливают на антилоп-редунок, а вождь ндоробо надзирает за охотой, в обезьяньем обличье колобуса прыгая за ними по деревьям. «А вождь потом превращается обратно в человека?» — спрашиваю я. — «Да». — «А украденные дети и вправду становятся охотничьими псами или просто изображают псов?» Самуэлли и Соирова не знают, и никто не знает, потому что всякого, кто их увидит, эти дети загонят и загрызут. «А вам тогда откуда все это известно?» — спрашиваю я. От ндоробо, они выходят из леса торговать с факториями и хвастаются: «Видите редунку? Еще утром бегал, его загнала наша охотничья стая из кикуйских детей».
Мы продолжаем нагнетать страхи. Я рассказываю про Кропси, дикаря в горах Катскилл, убивавшего детей топором, — эту байку слышит каждый бруклинский бойскаут-«волчонок» в первом же летнем лагере на первом же костре. Жил, значит, этот Кропси в лесу с дочкой. Как-то раз бойскауты рубили неподалеку дрова, и дочку убило отлетевшим по неосторожности топором. Кропси повредился рассудком и убежал в леса, теперь без устали рыщет вокруг и выискивает, кого из бойскаутов зарубить тем самым топором, и как раз сегодня он наверняка где-то рядом, подбирается все ближе и ближе и ищет — тут нужно вскинуть фонарик в лицо слушающему — тебя! На Самуэлли подействовало. Он снова и снова повторяет: «Ищет — тебя» — и светит фонариком себе в лицо. «А сколько лет Кропси?» — интересуется он. Сто двадцать, у него железные зубы и глаза горят огнем. «А горы Катскилл где, здесь рядом?» Нет, к северу от Нью-Йорка.
Соирова рассказывает про масаи, который спятил: он ушел к гиенам и живет как они. Ходит голый, забыл человеческий язык, убегает от людей, на рассвете его иногда можно разглядеть издалека, когда он с гиенами раздирает добычу.
Теперь у нас действительно идет мороз по коже, потому что эта история — чистая правда. А потом Соирова делится последними вестями про спятившего — по масайским меркам, подозреваю, настолько страшными и позорными, что большинство предпочло бы посторонних в них не посвящать. Недавно этот человек прокрался ночью в деревню, и собаки подняли лай, почуяв его гиений запах. Пока до него добрались мужчины, он успел задрать зубами козу и теперь разрывал ей подбрюшье. Он был весь покрыт гиеньим дерьмом, в котором вывалялся, а ногти на ногах у него отросли такие длинные, что закручивались. Прямо как у Говарда Хьюза в период затворничества.
Как раз в то время, когда в деревню наведывался человек, возомнивший себя гиеной, мне рассказали про человека, возомнившего себя царем Нубийской Иудеи. История явилась прямым, хотя и неожиданным, следствием подавленной несколько лет назад попытки переворота, а поведал мне ее на редкость энергичный шотландец, сидевший на крыльце гостевого дома г-жи Р. в Найроби, где я часто бывал.
Шотландец сопровождал своего соотечественника, который работал над благотворительным гуманитарным проектом на краю пустыни. Им нужно было отвезти какой-то агрегат коллеге к черту на рога на север — километров на сорок дальше блокпоста, за которым начиналась пустыня.
Приезжают они в эту дикую дыру: пустошь, безлюдье, жарища, только обожженные зноем кочевники бродят вокруг со своими стадами. Вот и блокпост — крошечная деревушка. С этой стороны — последние рубежи провинциальных округов, подчиняющихся правительству. Впереди — другая половина страны, Северный пограничный округ, бескрайняя раскаленная пустыня, кишащая кочевниками и пустынными головорезами, в чьих руках находится все, кроме редких государственных застав и конвоев, без которых передвигаться не положено. Шотландцы надеются, что их не будут держать тут в ожидании конвоя — им ведь совсем недалеко, проскочат по-быстрому и сразу назад.
Блокпост. Несколько глиняных хижин, в редких островках тени распластались разомлевшие от зноя местные из племени самбуру. Пальмы, песок, гравий, одна слегка подкрашенная хижина под жестяной крышей и при флаге. Правительственное учреждение. Как правило, на таких заставах в глухомани начальствует некто полуголый, полуголодный, позабытый-позаброшенный. Многие встреченные мной чиновники, казавшиеся ополоумевшими от солнечного удара и пытающиеся выглядеть подтянутыми в своей обтрепанной униформе, чуть не кидались мне на шею и несли всякую ахинею, радуясь возможности поговорить с кем-то, кроме самбуру, пожаловаться на судьбу, выпытать новости о внешнем мире. Шотландцам, однако, достался экземпляр с зализанными гелем волосами в стиле американской «негритянской» прически 1950-х, в костюме-тройке с накрахмаленной до хруста белой сорочкой, при галстуке и трости. Сановник. Шотландцев без единого слова, но с большим официозом препровождают к столу, за которым он заседает. Над головой у него фотография президента. Это непременный для казенных учреждений официальный портрет: президент сидит за столом, занеся ручку над документами, на миг оторвавшись от важных государственных дел. Наш сановник принимает точно такую же позу, заносит ручку, вскидывает голову и на безупречном английском объявляет, что готов выслушать, зачем к нему пожаловали.
Шотландцы объясняют, куда направляются и что им бы разрешение на отправку прямо сейчас, чтобы не дожидаться конвоя. Сановник задает формальные вопросы: откуда они сегодня выехали, давно ли в Кении, как им здешняя погода. Они отвечают — и тут наш сановник с суровой безапелляционностью заявляет, что они с юга Шотландии. Да, все верно. Посмотрев на них вприщур, он безошибочно называет ту область, откуда они родом. «Понимаете, — говорит он, — когда я проходил подготовку в Британских ВВС, у меня было много знакомых шотландцев». Это все объясняет: как правило, если ты работаешь на правительство, то оказаться в такой дыре можно, лишь крупно проштрафившись. Сколько начальников застав и блокпостов в Северном пограничном округе были сосланы туда за то, что слегка перебрали на рабочем месте или не смолчали насчет коррупционных махинаций, и за прочие оплошности в том же духе. После предпринятой несколько лет назад попытки переворота, возглавленной военной авиацией, всех, кто избежал виселицы, сослали в такие вот богопротивные места. Из бывших военных летчиков, значит, наш сановник.
Поднявшись вдруг из-за стола, он возводит очи к небу и, сделав несколько энергичных пассов руками, издает, как потом выясняется, старинный боевой клич на почти — но все же не совсем — правильном гэльском. В ознаменование того, что приступает к инспекции. Он приказывает шотландцам убрать волосы со лба — для освидетельствования. Точнее, чтобы определить, имеются ли у них криминальные наклонности. Они покорно делают что велено, слегка мандражируя и иррационально ощущая себя преступниками, — сановник, задумчиво хмыкая, мрачно созерцает их лбы. Потом они должны встать и изо всех сил сжать ему запястье — тоже какая-то проверка, суть которой сановник объяснять отказывается. Из-за жары и общей неразберихи противиться им даже в голову не приходит. Они опасаются только одного — завалить экзамен.
Сановник разворачивает полномасштабное расследование. Заглядывает в паспорта (от которых никак не зависит, отпускать ли владельцев без конвоя), приходит в восторг, увидев у одного отметку о поездке в Египет из Кении. Неверно расшифровав номер рейса «Египетских авиалиний» из Найроби в Каир — всего-то на пару цифр промахнулся с номером и временем, — он произносит короткую вдохновенную речь об этническом разнообразии населения Александрии, о видах обитающей там рыбы и ненормально позднем зарастании родничка у здешних детей, благодаря чему у египтян и вырастал крупный мозг, позволяющий конструировать пирамиды.
В еще больший экстаз он впадает, обнаружив, что шотландцы побывали и в Греции, и заявляет, что сейчас он прочтет им штамп на чистом греческом, определит, в каком городе его ставили, а потом расскажет, какие люди там живут. Шотландцы в ожидании. Надпись на штампе сановник читает правильно, с безупречным, надо полагать, произношением. По его словам, это название маленького городка на островах — хотя на самом деле это просто «въезд» по-гречески. В городке, рассказывает он, много древних развалин, здоровые козы, но черепа у людей маленькие. А про Средиземноморье он все так хорошо знает, потому что в прошлой жизни был там наместником Тиберия.
Ага! Наконец-то он продемонстрировал свое истинное лицо и всю глубину своего помешательства. Говорит, у него тут два миссионера-итальянца, которых он держит под домашним арестом, поскольку они не верят, что он был наместником Тиберия. (Потом, уже в пути, шотландцы натыкаются на этих двоих — они везут на север карбюратор для своих главных конкурентов, трех бородатых миссионеров-коптов, которым время от времени действительно удается обратить в христианство какого-нибудь кочевника-анимиста, тот, впрочем, неизменно погибает затем от рук разъяренных соплеменников. Раз итальянцы направляются к коптам, значит, под домашним арестом они быть никак не могут. Насчет притязаний сановника относительно Тиберия им ничего не известно, а не поладили они с ним, поправив чуть-чуть неточно названную им дату основания Ватикана.)
Видимо, приняв немое изумление шотландцев за благоговейный трепет, наш сановник вдруг воздвигается величественно над столом и возвещает, что на самом деле он по-прежнему наместник Тиберия и собирает здесь в пустыне армию верных, с которой вскоре двинется на юг брать Найроби, и тогда президент сбежит и «будет щипать траву, как зебра в Серенгети», Найроби он намерен сжечь и сровнять с землей, чтобы даже диким зверям неповадно было туда соваться, а сам он потом вернется сюда, на заставу, объявит о возрождении империи и станет царем всей Нубийской Иудеи.
Он распаляется все сильнее, тяжело сопит и устремляет взор в дальнюю даль. Потом, иссякнув, садится, достает из ящика пропуск, разрешающий передвигаться самостоятельно, вновь воодушевляется и размашисто подписывает пропуск своей фамилией на греческом в латинской транскрипции, заявляя, что перед этой подписью трепещут все головорезы северной пустыни. Шотландцы удаляются, оставив его в прежней президентской позе и государственных думах о Нубийской Иудее. Когда в тот же день они по возвращении снова проходят блокпост, сановник пропускает их одним взмахом руки, погруженный в свои мысли и не подавая признаков узнавания.
<<< Назад 15. Павианы. Смутное время |
Вперед >>> 17. Гайанские пингвины |