Книга: Зоология и моя жизнь в ней

Глава 5. «Знаки, символы, языки»

<<< Назад
Вперед >>>

Глава 5. «Знаки, символы, языки»[114]

В 1972 г. я переехал из Новосибирского Академгородка на работу в московский Институт эволюционной морфологии и экологии животных (ныне – Институт проблем экологии и эволюции). Здесь мне была предоставлена возможность выбрать лабораторию, чья тематика соответствовала бы моим научным интересам. К этому времени у меня накопилось огромное количество магнитофонных записей голосов множества видов птиц, в том числе сорокопутов и каменок. Этот материал требовал обработки, осуществить которую можно было лишь с помощью специальной, самой современной лабораторной техники. В Институте ею располагала только Лаборатория биоакустики. Это обстоятельство и определило мой выбор.

В действительности, главным направлением исследований Лаборатории была не биоакустика, а гидродинамика водных животных, в то время – в основном дельфинов. Этим занималось большинство сотрудников под руководством заведующего лабораторией, физика по образованию, Евгения Васильевича Романенко[115]. Тема относится к области биофизики и требует весьма серьезного технического оснащения для проведения опытов с животными. Объектом их служили дельфины афалины, которых содержали на биостанции Малый Утриш, принадлежавшей Институту. Каждое лето к дверям лаборатории, ютившейся тогда в подвале жилого дома, подгоняли два огромных трайлера. Туда грузили тяжеленные ящики с оборудованием (стационарные магнитофоны; кинокамеры, сконструированные самими инженерами нашего коллектива; вольтметры; амперметры; осциллографы; генераторы; запасные части к приборам; и уйма вещей, назначение которых мне было совершенно неизвестно). Погрузка занимала обычно целый рабочий день. Трайлеры направлялись на юг, в Краснодарский край, где на берегу Черного моря, между городами Новороссийск и Анапа, располагалась научно-исследовательская база. Туда на два-три месяца уезжали на все лето почти все сотрудники лаборатории, так что ее помещение в это время фактически пустовало.

Что касается биоакустики, то здесь темой исследования была вокализация все тех же дельфинов. Этими вопросами занимались Владимир Ильич Марков («Ильич», как его шутливо называли в кругу знакомых, по аналогии с другим персонажем с идентичным прозвищем) и две его сотрудницы Влада Тарчевская и Вера Островская. Материалом для их исследований служили записи голосов этих животных, полученные ими самими на Малом Утрише, обработка этих фонограмм на приборах для получения «видимого звука», классификация этих акустических сигналов и попытки установить их коммуникативные функции.

Именно на почве двух последних из этих задач я пытался найти общий язык с группой Маркова. В остальном же, в помещении, сплошь заставленном приборами непонятного назначения, я чувствовал себя «белой вороной». Очевидно, именно так воспринимали меня первоначально и инженеры, занятые серьезным мужским делом: вольтметры, паяльники, переплетения разноцветных проводов, разъемы «мама» и «папа» и все такое прочее. А тут голоса каких-то птиц!

Впрочем, в лаборатории меня приняли, в общем, доброжелательно, несмотря на казавшуюся коллегам экзотичность моих интересов. Виталий Янов, готовивший кандидатскую диссертацию по гидродинамике дельфинов, охотно советовался со мной по общим вопросам биологии. Владимир Чикалкин, наш инженер, мог, как все мы были уверены, подковать блоху своими золотыми руками. Он вытачивал для меня на токарном станке детали, с помощью которых я пытался модернизировать допотопную фотоаппаратуру, выпускавшуюся тогда в Стране Советов. В общем, жить было можно.

Страсти вокруг сонографа

Единственным прибором, на который я смотрел с вожделением, был сонограф американской фирмы Kay Electric. Фактически именно из-за него я оказался в этом чуждом мне мире технических устройств. Машина позволяла получать изображения звуков при самых разных режимах и измерять с высокой точностью такие их параметры, как длительность сигнала, его частотные характеристики, амплитуда и многое другое. Обработав на сонографе километры магнитофонной пленки с моими записями голосов каменок, я получил бы еще один ключ к выяснению степени сходства и различий в вокализации разных видов и, соответственно, меры их эволюционного родства.

Но не тут-то было! Прибор находился в полном распоряжении Маркова, и он сразу же дал мне понять, что сама возможность использования сонографа мною лично абсолютно исключена. Взамен мне обещали помочь в обработке небольших объемов материала, если в этом появится срочная необходимость. Это было тем более обидно, что сам Марков и его сотрудники включали сонограф сравнительно редко, и большую часть времени он оставался свободным, символизируя всем своим видом благополучие в техническом оснащении лаборатории. Такая же машина существовала в Москве лишь в еще одном экземпляре – в неком лингвистическом институте, где занимались изучением акустики речи.

Разумеется, сам вид прибора говорил о том, что обращению с ним следует какое-то время серьезно учиться. На его корпусе через несколько окошечек виднелись изящные стрелки, которые во время работы сонографа двигались, мягко дрожа, вдоль шкал. А над всем этим возвышался цилиндр, сверкающий идеально гладкой никелированной поверхностью.

Принцип работы прибора был следующим. Сначала с магнитофона в него подавали фрагмент звука, изображение которого предстояло получить. Этот сигнал записывался в память прибора. На цилиндр накладывали полосу бумаги стандартного формата и закрепляли ее двумя пружинными кольцами – сверху и снизу. Включали двигатель, и как только цилиндр набирал нужную скорость вращения, к его бумажной обертке подносили рычаг с короткой тонкой проволочке на конце. Рычаг двигался вверх, проволочка плавно скользила по бумаге, искрила и прожигала на ней изображение.

Фирма Kay Electric выпускала для прибора специальную бумагу, снежно белую с готовой разметкой шкал – частот звука по вертикали и его длительности – вдоль листа. Эта бумага была буквально на вес золота, а достать ее удавалось лишь по счастливой случайности. Поэтому использовали эти бланки только для изготовления окончательной версии картинки, которая должна была идти в печать как иллюстрация к статье. Настраивали качество изображения, пользуясь серой отечественной бумагой, поступавшей в институт огромными рулонами. Из этих полотен приходилось предварительно вырезать полоски нужной длины и ширины, и это был отдельный, весьма трудоемкий этап работы.

Со всем этим я мог знакомиться только пассивно, наблюдая со стороны за действиями тех, кто был допущен к святыне. Одним из них был инженер Анатолий Кузнецов. И вот мне понадобились картинки для статьи, где я сравнивал поведение, в том числе и акустическое, двух видов пустынных снегирей. Дождавшись момента, когда Толя смог, наконец, уделить мне время, я стал объяснять ему, что именно мне нужно и зачем. Он некоторое время слушал меня с нетерпением. Вероятно, я и в самом деле наговорил много лишнего. Наконец, он прервал меня, сказав: «А, визуализация для сличения!»

Сонограммы, сделанные им, оказались, как я понял много позже, худшими из всех, какие я когда-либо видел. Он выбрал режим обработки, при котором изобилие ненужных деталей сделало почти невозможным уловить на картинке наиболее существенные параметры сравниваемых звуков. Выполнены изображения были, естественно, на серой бумаге. Подразумевалось: «И так сойдет, скажи спасибо за потраченное время!». Статью у меня Зоологический журнал принял и тусклые сонограммы напечатал. Но вся эта история показала мне, что так дальше продолжаться не может. Однако на тяжелую борьбу с Марковым за право работать на сонографе самостоятельно и систематически у меня ушло, насколько помнится, никак не менее года.

«Язык» дельфинов. Ровно за 10 лет до того, как я начал работать в Институте, американский врач-психоаналитик Дж. Лилли, известный также своими работами в области нейрофизиологии, поразил мир, выдвинув идею о возможности существования на нашей планете подлинно интеллектуального «гомоноида», сопоставимого с человеком по уровню своего умственного развития. «Возможно, – писал он в своей первой книге о дельфине афалине, изданной в 1962 г. – что весь накопленный опыт передается у дельфинов примерно так же, как передавались знания у примитивных человеческих племен, – через длинные народные сказания и легенды, передаваемые изустно от одного поколения к другому, которое в свою очередь запоминало их и передавало дальше». У человека, продолжает автор, для этой цели созданы письменность и книгопечатание. «Дельфинам же приходится все хранить в памяти, поскольку у них нет ни библиотек, ни картотек, ни языка (в частности, языка символов), кроме, возможно, звукового».

Поразительно то, что эта «гипотеза», которую иначе, чем бредовой не назовешь, не только не была отвергнута с порога, но повлекла за собой в последующие 10–15 лет немало исследований, направленных на поиски так называемого «языка» дельфинов. Начали это американцы, поставившие целью расшифровывать «словесное значение» звуков, производимых дельфинами. Несколько позже по их стопам попытался идти, с одобрения руководства нашего института, и В. И. Марков, которому в помощь выделили двух сотрудников, упомянутых мной выше.

К счастью, в те годы не все специалисты поддались желанию участвовать в этой весьма сомнительной деятельности, Так, известный французский физиолог, этолог и лингвист Р. Бюснель писал: «В строгом научном смысле мы должны согласиться с тем, что нам по сей день неизвестно, как интерпретировать единичные акустические сигналы, издаваемые дельфинами. Совершенно неоправданно приписывать этим животным обладание языком – в свете того факта, что у нас нет ясного представления о величине их словаря (если таковой имеется), так же как и о сущности сигналов, которыми они пользуются». В итоге затея окончилась полным провалом, о чем я подробно рассказываю в главе 8 моей книги, о которой здесь идет речь.

Теперь объясню причины, подтолкнувшие руководство Института одобрить прожекты Маркова. Дело в том, что использование дельфинов в качестве объекта исследований имело еще и иные, гораздо более серьезные цели. Первыми их увидели прагматичные американцы, решившие, еще до начала бума вокруг «языка» дельфинов, использовать этих животных в военных целях. Издавна ученым были известны замечательные способности дельфинов ориентироваться в толще воды с помощью эхолокации[116]. Особи, дрессированные специальным образом, уже во время войны во Вьетнаме (1965–1973) патрулировали военно-морскую базу США в Камрани. Они помогли поймать несколько десятков пловцов-диверсантов, когда те пытались прикреплять магнитные мины к бортам американских кораблей. В 1960-х гг. в Сан-Диего (Калифорния) по специальной программе военно-морских сил США проводили интенсивную дрессировку дельфинов, а также морских львов. Таких «военных» дельфинов американцы использовали и много позже – во время двух войн в Персидском заливе.

Но могли ли мы отстать от американцев? Конечно же, нет. Уже в 1965 г. на побережье Черного моря был создан научно-исследовательский центр для изучения использования морских млекопитающих в военных целях. Годом позже в Казачьей бухте Севастополя основали первый советский военный океанариум. В нем содержали и тренировали 50 дельфинов афалин. Их готовили для патрулирования и охраны акваторий, уничтожения диверсантов и поиска самых разных объектов, включая мины и подводные лодки.

Военное ведомство СССР ассигновало на эти цели огромные деньги, так что академическим институтам просто грех было не принять участия в их «распиле». Так программы по разным аспектам биологии и поведения дельфинов появились сразу в нескольких этих учреждениях. В том числе – и в Лаборатории биоакустики Института эволюционной морфологии и экологии животных АН СССР. Самой бесперспективной из этих программ оказалась, как и следовало ожидать с самого начала, та, которую возглавил Марков.

Мои дебаты с Марковым

Коллеги из группы Маркова занимались примерно тем же, чем и я, когда пытался описать полный акустический репертуар того или иного вида каменок. Суть работы в том, чтобы выявить регулярно повторяющиеся элементы и составить их каталог. Впрочем, они обладали существенным преимуществом, имея возможность распознавать и сравнивать звуки по их графическим изображением, а мне до сей поры приходилось делать это на слух, что требовало большого напряжения памяти. Типологизация элементов репертуара с помощью сонограмм в чем-то похожа на изыскания дешифровщика мертвых языков, письмо которых осуществлялось на камне посредством картинок-пиктограмм или значков типа иероглифов.

Но лингвист, пытающийся разгадать смысл текста, написанного тысячелетия тому назад, твердо убежден в том, что он несет некое конкретное языковое содержание. Марков же и его сотрудники решили изначально, что сигналы, которые они изучают, также должны обладать неким значением, которое, как они полагали, им удастся выяснить. Разумеется, это было фатальной ошибкой, основанной на слепой вере в справедливость фантазий Лилли и его последователей.

Да и трудно было проявить здоровый скептицизм, отказавшись, к тому же, от дополнительного финансирования увлекательных поисков Министерством обороны. Укреплению веры в существование языка у дельфинов способствовал и общий информационный фон тех лет, Вот как его описывает биолог У. Фитч в книге «Эволюция языка». «В пору моей юности средства массовой информации были переполнены вымыслами о “языке дельфинов” и о том, что у обезьян, выращенных людьми, нет предела в способности развивать навыки в обучении языку Казалось, что вот-вот появится новый доктор Айболит, который научится расшифровывать языки разных животных, и я волей-неволей верил в это. То, что мы видим сегодня, рисует довольно-таки любопытную картину. Вопреки интенсивным поискам в пользу такого рода предсказаний, выясняется нечто совсем иное. В частности, шимпанзе способны в естественных условиях транслировать богатую информацию об эмоциональном состоянии особей, что, разумеется, обеспечивает адекватность социальных взаимоотношений внутри их сообщества. Однако референтность[117] в этой коммуникативной системе весьма ограничена, не говоря уже о возможностях создавать новые по содержанию сообщения, что в неограниченной мере свойственно языку человека».

Мои споры с Марковым разгорались почти каждый раз, когда мы оба одновременно оказывались в лаборатории. Я пытался предостеречь его от того, чтобы ставить телегу впереди лошади (искать смысл того, что может оказаться совершенно бессмысленным), его главным аргументом было следующее. «Но ведь вокализация дельфинов, – говорил он, – система очень сложная, и не может быть, чтобы такая сложность не воплощалась бы в определенной коммуникативной функции».

В чем же Марков с коллегами видели столь впечатлявшую их «сложность»? Они выявили в репертуаре дельфина афалины семь исходных звуковых элементов (щелчок, удары звонкий и длительный, треск, рык, вой и свисты), из которых теоретически могла быть сформирована 31 «составная» конструкция. Они, комбинируясь в свою очередь друг с другом, образуют огромное количество различных звуковых цепочек.

На это я возражал, что в «лексиконе» моего модельного вида – черношейной каменки базовых типов звуков даже больше – восемь, и возможности комбинаторики на этой основе также не менее велики. И добавлял, что у одного из самцов черной каменки я насчитал 251 вариант песен. Когда на лабораторных семинарах я рассказывал о разнообразии средств коммуникации у птиц, Марков, обращаясь к Романенко, говорил: «Евгений Васильевич! Ведь это не коммуникация. Это интеракция!»[118]. Среди всех животных, по его мнению, истинная содержательная коммуникация могла существовать лишь у «гоминоидов» – дельфинов.

Посмотрим теперь, чего стоит аргумент, согласно которому сложной структуре должна непременно соответствовать и сложная функция. В теории информации существует понятие описательная (колмогоровская[119]) сложность объекта. Она определяется как мера вычислительных ресурсов, необходимых для точного определения (описания) этого объекта. Опираясь на изощренный математический аппарат, эту теорему доказали в отношении последовательностей, состоящих из символов разной степени разнообразия (например, abababa… – «простая» и 4c1j5b2p0… – «сложная»). Мне кажется, что в нестрогой форме она применима и для понимания того, что есть сложность объекта вообще. По-видимому, наибольших затрат требует описание хаоса. Возьмем, к примеру, многоэтажный дом, разрушенный землетрясением или снарядом. Что может быть сложнее для исчерпывающего описания, чем такая физическая структура. Но, разумеется, никаких функций от этого беспорядочного нагромождения камня, стекла и металла ожидать не приходится.

В защиту своей позиции Марков постоянно ссылался на так называемый закон Ципфа[120]. Суть его состоит в следующем: если все слова естественного языка ранжировать по частоте их использования, то эти частоты окажутся обратно пропорциональны порядковым номерам соответствующих слов. Например, слово, второе по частоте используемости встречается примерно в два раза реже, чем первое, третье – в три раза реже, чем первое, и т. д. Эта закономерность выражается на графике кривой, именуемой гиперболой. На графике, где по горизонтальной шкале (ордината) отложены ранги слов, а по вертикальной (абсцисса) – частоты их встречаемости в тексте, кривая ведет себя следующим образом. Она идет вниз почти вертикально, очень медленно отклоняясь от оси абсцисс, делает крутой поворот выше уровня схождения обеих осей, а затем очень медленно приближается к оси ординат.

Важно подчеркнуть, что закономерность эта присуща только естественным языкам, она не работает в случае, например, языков программирования. И, кроме того, проявляется она лишь применительно к достаточно длинным осмысленным текстам. На небольшом отрывке из романа или повести ее обнаружить не удастся. Следуя этому указанию, Марков брал протяженные во времени записи голоса какого-то одного определенного дельфина и подсчитывал на сонограммах частоты встречаемости тех или иных типов звуков. Затем он торжествующе показывал в своих докладах, что полученные им результаты можно представить как соответствующие закону Ципфа.

Загвоздка, однако, состоит в том, что распределение частот тех или иных событий по принципу гиперболы, как в законе Ципфа, далеко не ограничивается сферой языковых текстов. Сам Ципф в своих исследованиях воскресил более раннее открытие, показавшее, что такой же характер имеет распределение численности населения по городам (закон Ауэрбаха, 1913 г.). Та же закономерность была обнаружена при анализе продуктивности разных ученых-химиков, написавших одну, две статьи и большее их число – по данным реферативного журнала за десять лет (закон Лотки, 1926). Как пишет И. В. Данилевский, эти результаты «…получили большой резонанс, вдохновив на подобные исследования других, и очень скоро дело дошло до того, что справедливость закона Лотки стало можно проверять на числе публикаций, посвященных самому закону Лотки. И, более того, стала вырисовываться почти анекдотичная ситуация, поскольку выяснилось, что распределения такого же характера, т. е. резко асимметричные, описывают, например, умение играть в гольф, результаты сдачи экзаменов по математике и число владельцев имений (по их годовому доходу), принявших участие в восстании якобитов в 1717 году»[121].

Из всего этого с очевидностью следует, что закон Ципфа ни в коей мере не является специфичным для языка. Так что, соответствие ему звуковых последовательностей у дельфинов не может служить сколько-нибудь весомым аргументом в пользу единой природы языка и вокальной продукции этих животных.

Споры с Марковым становились раз от разу все более жаркими. После очередного диспута относительно значимости закона Ципфа для темы коммуникации у животных, я решил, что мои позиции усилятся, если я сам заставлю себя углубиться в проблемы такого рода. Например, попытаюсь узнать о языке людей что-нибудь помимо того, что к нему применим закон Ципфа.

Оказывается, я уже давно занимаюсь семиотикой

Итак, я обложился книгами по языкознанию и с первых же шагов понял, насколько сам я невежественен в понимании всего того, что до сих пор казалось абсолютно самоочевидным и не требующим ни малейших раздумий. Об этом своем состоянии я отчетливо вспомнил недавно, когда переводил книгу У. Фитча «Эволюция языка». Ее автор пишет: «Любопытно, однако, следующее. Большинство людей прекрасно отдают себе отчет в том, что они несведущи в высшей математике, но мало найдется таких, кто не уверен в своем хорошем знании проблем языка. Здесь в своей осведомленности уверены почти что все, что повергает в отчаяние лингвистов, вовлеченных в обмен мнениями с учеными других профессий. В действительности, язык устроен несравненно сложнее, чем может показаться на первый взгляд. Фонемы – это не просто звуки речи, синтаксис не ограничивается порядком слов, а семантику не следует рассматривать только как последовательность слов с определенными значениями. Каждый из основных разделов лингвистики имеет дело с материями гораздо более богатыми внутренне и не столь простыми для понимания».

А вот короткий отрывок из статьи известного лингвиста М. Таллерман: «Грамматические системы языка есть НЕ просто более сложные версии коммуникативных систем животных. Те полностью аморфны и лишены двойного членения …» (выделение заглавными буквами автора цитаты)[122].

Первым важным литературным источником, который попал мне в руки, была книжка выдающегося отечественного лингвиста Юрия Сергеевича Степанова «Семиотика». Из нее я узнал, что лингвистику можно рассматривать в качестве раздела науки о знаках, фигурирующей под этим названием. Внутри семиотики автор выделял несколько направлений исследований, имеющих дело со знаками разной природы. Он именует эти разделы «биосемиоткой», «зоосемиотикой», «этносемиотикой» и «лингвосемиотикой». Первые два изучают явления «низшей степени знаковости», по выражению Степанова. Это так называемые знаки-признаки, например, лай, по которому окружающие могут судить о том, что где-то тут есть собака. Этносемиотка занята анализом экстралингвистических[123] средств коммуникации у людей, того, что иногда называют «языком тела». Здесь большое, хотя и не единственное место занимают так называемые иконические знаки, имитирующие реальные объекты и действия. Хороший пример – пантомима. Наконец, лингвосемиотика анализирует категорию знаков-символов, которые в своем выражении не имеют ничего общего с объектами, которые они обозначают. Таковыми оказываются все слова естественных языков. Их форму называют «немотивированной» или «произвольной», поскольку слова одинакового звучания в разных языках могут обозначать совершенно разные вещи. Например, слово «яма» в русском языке соотносится с углублением в грунте, а в японском значит «гора».

Из книги я уяснил, что как этолог я все предыдущие годы работал в области зоосемиотики. Здесь я оказался в положении Журдена, персонажа пьесы Мольера «Мещанин во дворянстве», который был несказанно удивлен, когда ему сказали, что он говорит прозой. Из сказанного выше было ясно, что с точки зрения специалиста по теории знаков, все те явления, которые служат предметом моих исследований, относятся к категории «низкого уровня знаковости», и не сопоставимы с языком как системой произвольных знаков-символов.

Впрочем, я и сам уже давно пришел к этому выводу при многолетнем изучении того, что называют «сигнальным поведением животных». Все сделанное мной за эти годы свидетельствовало о том, что акустические сигналы птиц относятся в своей массе к категории знаков-признаков. Как писал один из пионеров этологии, крупный орнитолог Оскар Хайнрот, крик петуха обозначает только одно: «Здесь есть петух», к чему можно было бы добавить: «Понимайте, как хотите!».

Сигнальное поведение птиц есть не что иное, как внешнее отображение внутренних физиологических процессов, идущих в организме и изменяющих его «эмоциональное» состояние. Или, иначе говоря, видимые наблюдателем «сигналы» – это лишь «половинка» единого процесса жизнедеятельности организма, неотделимая от всего того, что происходит одновременно «внутри него». Язык же есть отчужденная система знаков-символов, живущая собственной автономной жизнью, по своим особым законам функционирования и эволюции. Поэтому сходство между вокализацией птиц и речью человека ограничивается только тем, что там и тут физические сигналы транслируются по акустическому каналу связи. То же самое, как я полагал, справедливо в отношении всех прочих животных, не исключая дельфинов. Что же общего может здесь быть с процессом намеренной трансляции осмысленных сообщений, которые строятся людьми по правилам грамматики и синтаксиса, «придуманных» ими самими, из придуманных же произвольных знаков-символов? Именно резкий контраст между этими двумя способами коммуникации я и решил показать в тексте задуманной мной книги.

План книги

Было решено в ее первой части познакомить читателя с элементарными представлениями о самой сути языкового поведения людей, как оно видится специалистам в области дисциплин (гуманитарных и естественнонаучных), занятых его всесторонним изучением. И только затем рассказать о том, что мне, как профессиональному этологу, известно из первых рук о способах общения животных.

Я решил пойти по этому пути, полагая, что так мне удастся наиболее выпукло показать наиболее принципиальные различия между этими двумя системами коммуникации. Я писал в предисловии: «Неожиданно оказалось: не обладая достаточно полными и детализированными познаниями о способах общения наших соседей по планете, лингвисты не в состоянии четко объяснить, что же такое человеческий язык». И далее, цитируя американского языковеда Чарльза Хоккета: «…минутного размышления достаточно, чтобы понять: мы не можем узнать, что представляет собой данный предмет, если мы не знаем, чем он не является. Кто бы мог подумать 15 лет тому назад, что нечто существенное для лингвистики мы сможем узнать, наблюдая пчел».

В первом издании книга состояла из десяти глав. В главе 1 речь идет о том, каким образом в эволюции нашего вида Homo sapiens могла возникнуть впервые и развиваться далее уникальная способность мыслить (без чего невозможно существование языка) и обмениваться мыслями с помощью речи. При работе над этой главой мне пришлось углубиться область палеоантропологии и археологии, чтобы уяснить себе этапы эволюции людей на протяжении последних нескольких миллионов лет.

Во второй главе обсуждаются различия между инстинктивным поведением и таким, которое основано на долговременном планировании индивидом своих будущих действий, что возможно лишь при существовании этих планов в мозгу, записанных «внутренней речью». Третья глава посвящена целиком попыткам ученых реконструировать голосовой аппарат неандертальцев и, манипулируя полученной моделью с помощью компьютерной техники, установить, обладали ли эти гоминиды речью и какого характера она могла быть. В главе 3 обсуждаются различные способы коммуникации у человека посредством всяческих «заменителей» речи – жестов (в частности, в языках глухих), барабанов и гонгов, свистов, дорожных знаков, морского флажного кода и так далее. И, наконец, что представляет совершенно особый интерес – такого суррогата речи, как письменность. Вдаваться здесь в детали сказанного в этих главах было бы равноценно переписыванию книги. А это совершенно излишне, поскольку ее полный текст легко найти в Интернете.

Но я все же остановлюсь немного подробнее на содержании других глав, имеющих непосредственное отношение к зоологии – этой главной героине книги, которую вы держите в руках. К одной из них я не стану возвращаться – это глава о дельфинах, о которых многое было уже сказано здесь ранее. Три другие касались разных аспектов сигнального поведения следующих видов: медоносной пчелы, соловья и нашего ближайшего родича из царства животных – обыкновенного шимпанзе.

О чем поет соловей

Я начинаю с главы под этим названием, поскольку она не претерпела никаких изменений в нескольких последующих изданиях книги, в отличие от глав, посвященных пчеле и шимпанзе, о чем будет сказано ниже.

У соловья, как у многих других пернатых, особям свойственна врожденная тенденция к развитию у них, по мере взросления, песни, характерной для данного вида. Это приводит к тому, что в нормальных условиях птица всегда обучается «правильной» песне. Такое генетически обусловленное предпочтение получило название «песенной матрицы». У южного соловья некоторые самцы могут обладать репертуаром, включающим в себя до 200 вариантов короткой песни. Время звучания каждого такого варианта составляет от 2.5 до 4.5 секунд, затем следует пауза примерно такой же длительностью, и самец поет следующий, какой либо иной вариант песни. Каждый вариант заучивается молодой птицей как более или менее устойчивый стереотип и в таком виде сохраняется в репертуаре взрослой особи.

Эти короткие песни складываются из множества исходных дискретных кирпичиков-«нот». К примеру, в моей записи пения одного самца южного соловья, которое длилось без перерыва 40 минут, он использовал 256 разных нот, из которых построил 74 варианта коротких песен. Несколько (до десятка) нот, идентичных по длительности, высоте и амплитуде, объединяются в короткие кластеры, именуемые «коленами» (или «фразами»). Внутри такой акустической конструкции они разделены четкими паузами. Во время пения фразы комбинируются, давая огромное разнообразие песенных вариантов.

Важно то, что эта комбинаторика не вполне свободна, она подчиняется у каждой особи правилам, стихийно возникшим в период обучения песне. Песенные варианты хранятся в памяти соловья в форме иерархически организованных структур. От трех до пяти разных вариантов запоминаются юным самцом в качестве элементов компактных сочетаний, так называемых «контекстных групп». Предполагается, что при пении соловей принимает ряд последовательных «решений», как бы идя от общего к частному. Не вдаваясь в более сложные детали, можно сказать, что сначала он извлекает из памяти определенную контекстную группу, а уже затем – некую конкретную песню.

Таким образом, песенная вокализация соловья представляет собой организованную систему, которую позволительно назвать «сложной». Мы видим, что на первый взгляд организация песни соловья во многом напоминает структуру человеческой речи. И там и тут существуют исходные звуковые «кирпичики» (фонемы – в речи, ноты – в песне), из которых путем их комбинирования создаются достаточно длинные и сложные конструкции. Можно было бы пойти дальше и уподобить песенный вариант слову, а повторяемую группировку из нескольких вариантов – предложению. Поскольку число исходных нот в песне соловья весьма велико, а возможности их комбинирования ограничены лишь в небольшой степени, птица может создавать огромное количество дискретных «слов» и «предложений», запоминать их с абсолютной точностью и использовать в дальнейшем.

В этом смысле здесь есть внешняя аналогия с тем свойством нашего языка, которое называется открытостью, или продуктивностью. Благодаря этому качеству мы можем строить сколь угодно большое число разных высказываний из небольшого запаса элементарных звуковых единиц – фонем[124].

Но когда мы говорим о продуктивности человеческого языка, то имеем в виду возможность создавать новые осмысленные высказывания. Они служат в нашем языке знаками каких-то реальных событий, ситуаций или явлений, а нередко и воображаемых мысленных конструкций (например, мифических представлений человека или новых, еще непроверенных научных гипотез). У соловья же, несмотря на всю структурную изощренность песенного поведения, транслируемые им звуки значат не более, чем «Здесь есть соловей» (перефразируя замечание О. Хайнрота о брачном крике петуха).

Поразительно, что информативность этих песен как сигнала, служащего ранней весной указанием прочим самцам соловья на то, что этот участок местности уже занят и охраняется, а несколько позже – приглашением прилетающим с зимовок самкам, ничем не выше, чем хриплый двойной крик коростеля или кукование кукушки. Этот парадокс был замечен еще А. С. Пушкиным, который писал:

В лесах, во мраке ночи праздной,Весны певец разнообразныйУрчит, и свищет, и гремит;Но бестолковая кукушка,Самолюбивая болтушкаОдно куку свое твердит…

О причинах этого парадокса, как она видится этологу и эволюционисту, я рассказываю в главе 7, в подразделе под названием «Природа часто бывает расточительной».

Шимпанзе

На рубеже 1960-х и 1970-х гг. в СМИ поднялась волна сенсационных сообщений о том, что психологам удалось обучить языку человекообразных обезьян. Журналисты и «популяризаторы» науки восприняли как истину в последней инстанции ряд публикаций в научной прессе и поспешили донести эти сведения до широкой аудитории. Совершенно в том же духе, как несколько ранее в случае с «языком» дельфинов. Первая статья на эту тему, помещенная в 1969 г. в престижнейшем журнале «Science» под заголовком «Обучение шимпанзе языку знаков», принадлежала психологам, супругам Беатрис и Аллену Гарднерам. В своей статье они утверждали, что шимпанзе по имени Уошо оказалась способной тем или иным образом использовать жестовые знаки-символы в качестве средства общения с экспериментатором.

Тремя годами позже были опубликованы результаты исследования другой супружеской пары, Энн и Дэвид Примак. Оно осуществлялось по другой методике. В статье «Обучение человекообразной обезьяны языку» описаны эксперименты, в которых шимпанзе Сару обучали составлять «фразы» (порой достаточно длинные), выкладывая в ряд пластмассовые фигурки разной формы. Каждая из них отвечала одному единственному слову.

На протяжении 1970-х и 1980-х гг. метод, предложенный Гарднерами (с теми или иными модификациями), они сами и ряд других исследователей из разных приматологических центров многократно применяли в отношении отдельных особей шимпанзе, а также целых их групп. Испытуемыми стали также другие виды крупных человекообразных обезьян – горилла и орангутан.

Следует, однако, сказать, что экспериментаторам не удалось придти к единству мнений как относительно адекватности применяемых методов, так и в вопросе о «языковых способностях» шимпанзе. Этот вопрос в то время состоял в том, понимают ли «говорящие» шимпанзе, что именно они делают, и не являются ли их лингвистические упражнения простым подражанием поведению их воспитателей, усвоенному обезьянами наподобие так называемых инструментальных условных рефлексов. Как писал профессор Колумбийского университета Герберт Террейс, работавший с шимпанзе, которого он в шутку назвал Ним Чимпский[125], «беда в том, что смысл увиденного понят человеком, а он приписывает эту способность обезьяне».

Все эти события, первоначально ограниченные сравнительно узким кругом приматологов[126] и психологов, смогли привлечь к себе, наконец, внимание профессиональных лингвистов. Они задались вопросом, а чему же, собственно говоря, пытаются научить обезьян? Какова структура того «языка», которому обучали шимпанзе, и вообще, язык ли это в строгом смысле слова?

Этих обезьян учили так называемому американскому языку жестов (АЯЖ), который имеет весьма специфическую грамматику, совсем не похожую на грамматику английского языка. Исследователи, тем не менее, анализировали полученные результаты, обращаясь к английской грамматике. В этом смысле язык, преподаваемый обезьянам, не был ни языком глухих, ни тем более английским языком. К числу скептиков принадлежал, в частности, выдающийся знаток жестового языка глухих Уильям Стоуки.

Обо всем этом я и рассказывал в главе 6 своей книги. Но, помимо желания донести до читателя эти сведения непредвзято, я преследовал и другую задачу. Вот как она была позже сформулирована во Введении к одному из последующих, расширенных изданий книги. Задача состояла в том, чтобы противостоять потоку дезинформации, идущей со страниц популярных изданий и с экрана телевизора. Там результаты этих исследований преподносились публике в су щественно искаженных интерпретациях. Вспоминаю одну телепередачу из серии «Диалоги» (ведущий Александр Гордон), которую в 2001–2003 гг. транслировали в ночное время на канале НТВ. Две женщины, принадлежащие к научному сообществу биологов и психологов, одна из которых занималась изучением поведения ворон, а другая – людей, захлебываясь от восторга и перебивая друг друга, пытались убедить нас в том, что шимпанзе способны пользоваться метафорами[127]. Якобы, упомянутая уже Уошо, желая обидеть одного из дрессировщиков, говорила ему: «Ты грязный, плохой туалет!» Впрочем, как оказалось недавно, к моему величайшему изумлению, в это верит и профессиональный лингвист М. А. Кронгауз[128], о чем он заявил во всеуслышание в телевизионной передаче «Правила жизни».

А вот что писали в № 11 журнала «Знание-Сила» за 2003 г. журналисты К. Ефремов и Н. Ефремова в статье под звучным названием «Эти бонобо[129] знают английский получше нас!». «Никто не вздрагивает от того, что миллиарды болтунов грозят друг другу и договариваются об опаснейших вещах. Но стоило нескольким обезьянкам, почти истребленным в дикой природе, научиться общаться, выйдя на уровень малых детей, – и холодок заструился по спине… Вообще, в аудитории перед антропологом всегда находятся желающие продемонстрировать оскорбленную духовность. Обычно они ищут не истину, а повод для самоутверждения». Перед нами хороший пример того, как популяризаторы, несущие «свет науки» в массы, отзываются о тех, кто не привык принимать на веру информацию, приходящую к ним не от автора исследования, а из вторых или третьих рук.

А как же дело обстояло в действительности? Выдающийся лингвист Стивен Пинкер в своей книге «Язык как инстинкт», изданной в 1994 г. (задолго до телепередачи «Диалоги» и цитированной публикации в «Знание-Сила») приводит слова глухого человека, который был в команде, работавшей с Уошо и для которого американский язык жестов является родным. «Каждый раз, – говорил он, – когда шимпанзе делал знак, мы должны были заносить его в журнал… Меня всегда укоряли за то, что в моем журнале было слишком мало знаков. У всех слышащих людей были журналы с длинными списками жестов. Они все время видели больше жестов, чем я… Но я действительно смотрел внимательно. Руки шимпанзе все время двигались. Может быть, я что-то пропустил, но я так не думаю. Я просто не видел никаких жестов. Слышащие люди записывали каждое движение, которое делал шимпанзе, как жест. Каждый раз, когда шимпанзе клал себе палец в рот, они говорили: “Ага, он делает жест “пить”, и давали ему молока… Когда шимпанзе почесывался, они записывали это как жест “чесаться Когда обезьяны чего-то хотели, они протягивали руку. Иногда наблюдатели говорили: “Потрясающе, посмотрите, это в точности знак АЯЖ, означающий “дай”. Но это было не так».

Пинкер высказал точку зрения профессиональных лингвистов. По его мнению, «обезьяны не выучили АЯЖ». На самом деле обезьяны вообще не выучили никаких знаков в строгом смысле этого слова. Он продолжает: «Чтобы насчитать сотни слов обезьяньего словаря, исследователи также “переводили” указующее движение шимпанзе как жест ты, объятия как знак обнимать; подбирание чего-либо с пола, щекотание и поцелуи как знаки подбирать, щекотать и целоваться. Зачастую одно и то же движение шимпанзе истолковывали как разные “слова”, в зависимости от того, каким, по мнению наблюдателей, могло быть соответствующее слово в данном контексте. В том эксперименте, где шимпанзе общались с компьютером, клавиша, которую шимпанзе должен был нажать, чтобы включить компьютер, была переведена как слово пожалуйста. По некоторым оценкам при более строгих критериях истинное количество слов в лексиконе шимпанзе будет ближе к 25, чем к 125»[130].

В издании моей книги 2005 года, третьем на русском языке[131], я существенно расширил эту тему. Здесь я обратился к исследованиям американского приматолога Сью Севидж-Рамбо, которая еще в середине 1980-х гг. избрала принципиально новый путь в попытках научить шимпанзе пользоваться символами. Она поставила первой своей задачей избежать самообмана, возможности выдавать желаемое за действительное. Ведь именно субъективность в оценках того, что «думают» подопытные шимпанзе, во многом скомпрометировала отчеты о результатах, полученных в других исследованиях подобного рода. Она хорошо понимала, что надо быть очень доверчивым человеком, чтобы поверить в то, что Уошо использовала знак «грязный», который ее научили применять к запачканным объектам, в качестве ругательства.

Как раз такие вольные интерпретации происходящего Севидж-Рамбо имела в виду, когда в 1990 г. писала следующее: «Ни Паттерсон и Линден, обучавшие гориллу, ни Майлс, занимавшийся с орангутаном, не предоставили достаточных доказательств того, что их подопечные отдавали себе отчет в своих действиях. Таким образом, несмотря на интригующие заявления этих исследователей, трудно решить, действительно ли их обезьяны понимали значение символов и пользовались ими соответствующим образом».

Столь же скептически исследовательница относилась к работам супругов Гарднеров и Примаков. По ее мнению, способность обезьян к коммуникации не определяется, как считали названные ученые, тем, могут ли эти существа отвечать на вопросы, либо связывать те или иные действия с некими внешними стимулами. «Сущность языка людей – писала она, – это способность сообщить другому, пользуясь символами, нечто неизвестное тому до акта комму никации». Поэтому исследователь должен создать такие условия, при которых шимпанзе смогут обмениваться значимой информацией, практически полезной для них. Тем более, что в таком случае происходящее гораздо лучше поддается непредвзятому описанию и объективному анализу.

Эту программу Севидж-Рамбо решила осуществить, приступив к воспитанию двух юных самцов шимпанзе, Остина и Шермана. Опыты, проведенные с ними в пять этапов, показали, что шимпанзе, содержащимся в неволе, и в самом деле можно искусственно навязать такой способ действий, который, по признанию самой Севидж-Рамбо, во многом напоминает «примитивную коммуникацию» умственно отсталых детей. Одна из важных особенностей этого типа коммуникации состоит в том, что в высказываниях здесь преобладает императив (то есть обращенные к другим требования «говорящего» дать что-то, либо сделать для него нечто, в чем он нуждается). При развитых формах коммуникации, осуществляемых психически здоровыми детьми и взрослыми людьми, главное место занимают высказывания декларативного типа, цель которых – привлечь внимание собеседника к тому, что делает сам отправитель сообщения, либо к событиям, происходящим вокруг.

В том же третьем издании книги я коснулся более поздних опытов Севидж-Рамбо с индивидами другого вида человекообразных обезьян – карликового шимпанзе, или бонобо. Первым таким подопечным Севидж-Рамбо стал самец по имени Канзи, родившийся в исследовательском центре имени Иеркса осенью 1980 г. Именно он и его родичи стали источником новых сенсационных сообщений в прессе, вроде упомянутой выше статьи супругов Ефремовых. Если Остина и Шермана не удалось, вопреки всем усилиям, обучить пониманию разговорного языка, то Канзи и его сестра Мулика неожиданно оказались способными к этому. Они уловили связь между словами и элементами реального мира (предметами, действиями, индивидами), которые эти слова обозначают. Но узнать обо всем этом в подробностях читатель сможет из текста самой книги.

Медоносные пчелы

Миф о «языке дельфинов» и попытки доказать, что человекообразных обезьян можно научить полноценно оперировать знаками-символами, долгое время оставались оплотом представлений об отсутствии качественной уникальности человека как единственного носителя языка в строгом смысле этого слова. Третьим опорным пунктом этих заблуждении можно считать идею немецкого физиолога Карла фон Фриша о существовании у медоносной пчелы так называемого «языка танцев».

Суть ее в следующем. Движения пчелы, возвратившейся в улей с взятком, рассматриваются как символическое средство оповещения других особей о расстоянии до места, откуда прибыла эта танцовщица и о направлении к этому месту. Сигналами направления, согласно этим взглядам, служат характер траектории танцующей пчелы и темп танца. При близком расположении источника нектара по отношению к улью пчела движется по кругу с периодическими изменениями направления, при большей удаленности источника корма (для медоносной пчелы порядка 50–100 м от улья) – по вытянутой восьмерке. При этом часть траектории пробега прямолинейна, и на этом участке пчела виляет брюшком и издает механические звуки с частотой около 15 Гц. Чем ближе источник корма, тем больше прямолинейных пробегов в единицу времени и тем короче длительность этой виляющей фазы танца. Согласно гипотезе Фриша, направление прямолинейного пробега указывает непосредственное направление к источнику корма при танце на горизонтальной поверхности на свету или же угол между направлением на солнце и направлением на источник корма при танце на вертикальной поверхности сот, в полной темноте, царящей в улье. В последнем случае этот угол соответствует углу между вертикалью (или направлением силы тяжести) и направлением на точку горизонта, над которой находится солнце.

Работы, в которых Фриш доказывал справедливость этих представлений, были удостоены в 1973 г. Нобелевской премии. Эта его «гипотеза», которая, как оказалось позже, совершенно не подкреплена строгими фактами, была принята на веру тогдашним сообществом этологов и сразу же превратилась в неопровержимую догму. Этому во многом способствовали ярые приверженцы редукционистской теории Гамильтона, о которых я упоминал выше. Я имею в виду Е. О. Уилсона и вездесущего Р. Докинза.

Незадолго до того, как я приступил к написанию своей книги, мне в руки попалась статья американского ученого Адриана Веннера, опубликованная в 1974 г. В ней он описывал многочисленные эксперименты, поставленные им и несколькими его единомышленниками, и, опираясь на полученные результаты, доказывал, что «теория» Фриша не имеет ничего общего с действительным положением вещей.

Веннер пришел к выводу, что все существующие сведения о поведении пчел при поисках ими корма наилучшим образом увязываются в гипотезе, согласно которой оно осуществляется за счет таких факторов, как концентрация запаха нектара вне улья, число пчел, занятых в данный момент поисками пропитания, и скорость ветра. Роль танца, по мнению Веннера, состоит лишь в мобилизации на поиски взятка тех членов общины, которые вылетают за взятком впервые. Что же касается информативной роли танца как символического языка, дающего указания о направлении и дальности полета, то она, с точки зрения Веннера, по меньшей мере, сомнительна. Во всяком случае, все наблюдаемые явления хорошо объясняются и без привлечения идеи «символического языка танцев». Это было показано путем прослеживания перемещений тысяч индивидуально помеченных пчел и подсчетом времени, которое они затрачивают на полет от улья за взятком и до возвращения к своему жилищу.

Наиболее важная особенность обстановки вокруг улья состоит в неравномерности концентрации запахов, которые исходят не только от источников корма, но и от самих пчел-фуражиров[132] и их воздушных трасс. Опытные фуражиры, уже знакомые с расположением мест взятка, летают к ним по прямой. Запа ховые следы, оставляемые ими, смещаются по направлению ветра. Фуражиры-новички, вылетающие из улья впервые, ловят эти запахи по способу проб и ошибок, перемещаясь «челноком» – сначала в подветренную сторону от трассы, а затем возвращаясь ближе к ней против ветра[133]. Именно этим, вероятно, объясняются большие потери времени новичками, которые достигают источника корма много позже, чем опытные фуражиры, летающие на то же, но уже хорошо известное им место взятка. Чем больше опытных фуражиров на трассе, тем выше здесь концентрация запаха пищи, и тем скорее пчела может найти еще не известный ей источник корма. Иными словами, успех фуражира-новичка зависит прежде всего от плотности популяции пчел-фуражиров.

Именно в таком ключе я изложил все, что было известное мне в то время о пресловутых танцах пчел. Эту главу я завершил в первом издании книги следующими словами: «Прямолинейный пробег пчелы по горизонтальной крышке улья нетрудно уподобить своеобразному знаку-индексу – вроде тех стрелок, которые указывают направление на наших дорожных знаках. Можно пойти еще дальше, сказав, что виляющие движения брюшка и звуковой аккомпанемент танца выступают в качестве знаков-символов, извещающих о расстоянии до места взятка. Однако, как мы уже могли видеть, в этом пункте до сих пор остается слишком много неясного. Очевидно лишь одно – иконические и символические элементы танца пчел оказываются непригодными для передачи информации, если из общего комплекса сигналов изъяты запаховые знаки-признаки. В этом смысле танец пчел имеет много общего с сигнальными кодами всех прочих видов животных, но коренным образом отличается от чисто символического языка, составляющего главный стержень общения в человеческом обществе».

Позже, сталкиваясь время от времени с тем, что говорилось в книгах и в Интернете о «языке танцев», я понял, что отрицание Веннером построений Фриша никак не сказались на состоянии взглядов о поисковом поведении пчел. Будучи в свое время одобренной классиками (такими, в частности, как Е. О. Уилсон, Д. Гриффин, Н. Тинберген, В. Торп), «гипотеза» Фриша превратилась в парадигму. По словам методологов, парадигма, в отличие от гипотезы, «определенно включает в себя, в качестве ключевого момента, процесс усвоения соответствующих идей на веру, вне зависимости от того, что имеет место в действительности»[134]. (Bohm, Peat, 1987: 52; курсив мой. – Е.П.). О дальнейшей судьбе таких взглядов, господствующих в умах научного сообщества, сказано в приведенной выше цитате за авторством видного философа науки П. Фейерабенда. По его словам, подобная теория быстро превращается в жесткую идеологию.

В своей статье 1974 г. Веннер писал, что противники идей Фриша привели все аргументы против нее и думают, что нет смысла доказывать свою правоту дальше. Видя повсюду засилье мифа о «языке танцев», я решил, что на указанной статье все и закончилось. Но полное замалчивание результатов критиков этого мифа в новейших публикациях на русском языке и превознесение в них выдумки Фриша[135] натолкнуло меня на мысль связаться с самим Веннером. В 2009 г. мы начали обмениваться письмами. Оказалось, что он и его коллега Патрик Уэллс еще в 1991 г. опубликовали толстую книгу под названием «Анатомия научного противостояния. Есть ли “язык” у пчел?»[136]. Я попросил прислать мне книгу и, с согласия авторов и издательства Columbia, начал переводить ее на русский язык.

Из нее я узнал всю истинную историю замалчивания в научной литературе результатов исследований Веннера, Уэллса и их коллег. Одновременно ложные взгляды К. Фриша, сенсационные с точки зрения обывателя, валом распространялись в научно-популярных изданиях.

Вот лишь один показательный эпизод. Первую статью с полным опровержением взглядов Фриша группа исследователей, возглавляемая Веннером, опубликовала в журнале Science в 1969 г. После этого ученые стали объектами настоящей обструкции. Например, уже небезызвестный нам Р. Докинз в письме в тот же журнал заявил, что они «…позволили себе подвергнуть сомнению изыскания великого биолога». Все попытки возразить Докинзу и выступить в защиту своих доводов упорно отвергались редакцией журнала Science. Как мне сообщил П. Уэллс, отказы исходили персонально от некоего Джона Е. Рингла (John Ringle). Я упоминаю здесь имя этого человека, который должен войти в историю биологии как ее антигерой, который способствовал сокрытию от научной общественности истинного лица гипотезы Фриша.

Авторы книги прислали мне 33 отзыва на нее. Они поступили от исследователей из 14 американских университетов, трех европейских, двух австралийских и Университета наук и технологий в Гонконге. Среди авторов отзывов, помимо этологов, экологов и энтомологов, также психологи, историки, лингвисты и ученые других специальностей.

Вот выдержки из некоторых отзывов. Психолог Валтер Бок из Колумбийского университета пишет: «Поздравляю доктора Уэллса и Вас с превосходной, захватывающей книгой… Вообще говоря, я давно пришел к выводу, что большая часть работ, связанных с танцами пчел, а также сама концепция языка пчел представляют собой очень плохую науку с точки зрения экспериментальной техники, логических построений в отношении проблемы, предсказаний гипотезы и ее тестирования эмпирическими данными».

Известный приматолог Стюарт Альтман из Чикагского университета так отзывается об исследованиях главного защитника взглядов К. Фриша, Дж. Гулда: «В моем курсе, читаемом для студентов, я делаю упор на критический разбор литературных источников. Одним из заданий был разбор статьи Гулда с соавторами. Студенты с легкостью обнаружили там множество несоответствий. Я был немало удивлен, читая отзыв на эту статью Торпа[137]. Как мог он думать, что эти эксперименты служат окончательным доказательством гипотезы языка танцев?»

Энтомолог Альфред Бойс из Калифорнийского университета пишет: «Я рассматриваю эту книгу как в высшей степени содержательный труд и думаю, что она должна войти в разряд обязательного чтения для выпускников университетов, особенно по биологическим специальностям». Профессор Яков Ленский из Лаборатории изучения пчел (Еврейский университет в Иерусалиме) так отреагировал на одну из последних статей авторов книги, опубликованную в 2010 г.: «Я только что получил номер журнала с Вашей статьей о фуражировании у пчел и роли в нем запаха нектара. Мои поздравления! Вы действительно реальные победители в этом долгом противостоянии» (курсив мой. – Е.П.).

Как раз в то время, когда я переводил книгу Веннера и Уэллса, мне предложили еще раз переиздать «Знаки, символы, языки». В этом ее издании я полностью переписал главу о пчелах. Поэтому тем, кто заинтересовался темой «языка танцев», я рекомендую искать именно это издание. К сожалению, в Интернете наиболее многочисленны ссылки на другие, в основном на второе (1983), реже на третье (2005), а упоминание о последнем, вышедшем в 2010 г., встретилось мне только один раз (http://www.mdk-arbat.ru/bookcard?book_id=686990).

«Они и мы». Это заголовок последней главы книги. Здесь подводится итог всему сказанному в ней ранее. Для начала я провожу параллель между подходами в научной работе этолога и этнографа. «И в самом деле, – сказано там, – не обязан ли ученый, задавшийся целью исследовать быт и нравы другого народа с его веками складывавшейся самобытной культурой, сознательно перестроить многое в своем привычном видении мира? Вероятно, лишь в этом случае нашему путешественнику посчастливится проникнуть в мотивы поведения жителей принявшей его страны и научиться общаться с ними «на равных» – в соответствии с их национальными особенностями и с господствующими здесь нормами жизни. Но разве достаточно для такого плодотворного общения и обоюдного понимания одного лишь знания местного языка? Конечно, нет, ибо сама языковая символика – вся система понятий, стоящих за словесными знаками, представляет собой продукт многовекового приспособления этноса к специфическим, в известном смысле уникальным условиям своего существования и культурного развития».

Подобного же рода усилие должен сделать этолог, чтобы с самого начала отказаться от уподобления наблюдаемых им событий тому, что происходит в мире людей. Он все время обязан напоминать себе, что поступки животных импульсивны и не подчиняются правилам, в соответствии с которыми ведет себя человек, следуя логике причинно-следственных отношений. Только так удастся избежать очеловечивания животных, того, что именуется антропоморфизмом – этого самого разрушительного самообмана в интерпретациях мотивов поведения братьев наших меньших. К сожалению, эта позиция не только не преодолена в этологии, но с каждым годом набирает все большую силу. Именно в этом источник заблуждений, состоящий в желании людей уподобить звуковые сигналы животных, например, дельфинов, человеческой речи.

В качестве примера того, насколько сигнализация животных далека по самой своей сути от коммуникации у человека, я привожу описание системы взаимоотношений у ящериц степных агам, о которых речь шла ранее в книге, которую вы держите в руках. Этот раздел последней главы «Знаков, символов, языков» я озаглавил так: «Сигналы, адресованные всем сразу и никому в частности». В этом суть всего такого, что на первый взгляд может выглядеть в качестве сложно выстроенного сообщения, например, изощренной песни соловья.

Остается задать вопрос, ограничиваются ли сказанным здесь различия между человеческим общением и коммуникацией у насекомых, рептилий, птиц и млекопитающих, которая с легкой руки зоологов получила столь дезориентирующее название «язык животных»? Конечно же, нет. В отличие от наших устных или письменных текстов, которые всегда предназначаются индивидуальному или коллективному адресату и, таким образом, неизменно рассчитаны на передачу содержательной информации, звуковые, оптические и химические сигналы животных зачастую выплескиваются «в пустоту». Причина этого в том, что подавляющая часть таких «сигналов» представляет собой вынужденные следствия чисто физиологических сдвигов в работе организма. Подобно тому, как работающий мотор неизбежно будет производить шум и распространять вокруг себя запах бензина, функционирующий организм животного становится источником всевозможных внешних проявлений. Все их непосвященный склонен трактовать в качестве сообщений, транслируемых кому-то извне[138]. Между тем, когда в крови соловья или дрозда увеличивается содержание половых гормонов, птицы начинают петь – независимо от того, есть ли поблизости другие особи, которым могло бы быть адресовано это пение. Немецкий орнитолог О. Хейнрот описывает перепела, выращенного среди людей. Как только эта птица, находясь в пустой комнате, начинала выкрикивать свое «подь-полоть, подь-полоть», она страшно пугалась звука собственного голоса и в панике забивалась в угол.


Ушастая круглоголовка Phrynocephalus mystaceus. Цифры – номера видеокадров.

Главное же различие между «языком» животных и нашим собственным состоит в следующем. Первый – это только средство коммуникации, пусть даже весьма эффективное. Тогда как язык, в строгом смысле этого понятия, служит в первую очередь инструментом описания и познания внешней реальности и лишь вторично – механизмом общения между людьми. Уникальное свойство нашего языка в том, что он позволяет извлекать новую информацию из уже существующей в языковом тексте.

Поэтому глубоким заблуждением следует считать попытки некоторых теоретиков доказать, что различия между этими двумя сущностями носят лишь количественный, а не сугубо качественный характер. Строгое осмысление результатов, полученных этологами при изучении поведения и коммуникации животных, еще раз показывают, у нас нет никаких оснований отказываться от веками складывавшихся представлений об уникальности человека как биологического вида, впервые создавшего материальную и духовную культуру на Земле и ставшего их единственным носителем. И эта уникальность, как постоянно подчеркивали великие мыслители всех времен и народов, связана в огромной степени именно с уникальностью нашего языка, с возникновением в эволюции второй сигнальной системы[139].

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 2.497. Запросов К БД/Cache: 0 / 2
Вверх Вниз