Книга: Введение в медиологию

«Могущество слова»: пока еще закрытый черный ящик

<<< Назад
Вперед >>>

«Могущество слова»: пока еще закрытый черный ящик

Мы говорили о технэ (воздействие человека на вещи), перед тем как начать говорить о праксисе (воздействие человека на человека). Порядок изложения направил порядок исследования в обратную сторону. Фактически мы перешли к процессам, материалам и инструментам посредством в высшей степени прагматичного вопрошания о власти слов, звуков и образов. Как заставить двигаться людей, общество, историю? Как заставить их мыслить, чтобы склонить к действию? Цель могла бы заключаться в том, чтобы обнаружить пути и средства действенности символов, найти, как работает абстрактное в конкретном. Т. е. найти в истории идей «генеалогию навыворот», которая заменяет заботу об истоках заботой о нахождении выхода. Не «Откуда произошла эта мысль?», но «Что она фактически произвела?». Не «Откуда берется эта информация и что она обозначает?», но «Что эта новая информация преобразовала на ментальной территории такого-то коллектива и его диспозитивов власти?». Ибо для медиолога речь идет не о дешифровке мира знаков, но о том, чтобы понять становление знаков миром, становление пророческого слова Церковью, становление Манифеста Партией, становление напечатанных тезисов Реформацией, становление Просвещения Революцией — равно как и становление радиопередачи Орсона Уэллса в 1939 г. национальной паникой[166], или же становление даром денег или риса из телерепортажа о гуманитарной помощи. Почему же репрезентация мира (звуковая, визуальная или обе) становится в известных обстоятельствах воздействием на мир?

Прагматическая забота, касающаяся здесь истории идей, может распространяться и на регистр истории форм. Как растрогать публику, заставить плакать Марго, потрясти сердца образами или звуками? Художественный эффект здесь необходимо поместить внутрь обобщенного символического эффекта. Кроме того, эти эффекты — политические или пластические, визуальные или музыкальные — будут варьировать вместе со способом производства или распространения. Политическое «дело» (о коррупции, о морали или о клятвопреступлении) будет иметь совершенно разные отголоски в зависимости от того, будет ли оно передаваться из уст в уста или через спутниковую связь. В устном виде слухи не выйдут за пределы города или региона; будучи напечатанными, они могут обрести национальный масштаб; передаваясь же аудиовизуальным способом, через спутник, они достигнут планетарных пропорций. Аналогично этому, каждый новый способ передачи музыки видоизменяет саму музыку. Бах XVIII в., которого слушали в лейпцигской церкви Св. Фомы на воскресных богослужениях, отличается от того Баха, полное собрание произведений которого мы слушаем на CD, только в домашней обстановке. «Всякий раз, когда начинался новый этап (развитие домашнего музицирования, секуляризация произведений, сама идея разработки пространства и времени, свойственных прослушиванию музыки), происходило обращение к предшествовавшим произведениям, видоизменялся способ их понимания и создавался новый Бах, сохранявший черты предыдущих, тогда как это новое обращение к Баху, в свою очередь, видоизменяло способ прослушивания и музыкальный вкус»[167]. Носители вкусовых суждений переопределяют произведения классического репертуара и способы интерпретации.

Отсюда возникает смена перспективы, которая в литературных произведениях может выражаться переносом акцента, скорее, на способ высказывания, чем на само высказанное. Или она выражается через повышение внимания к тому, что его не заслуживало или заслуживало мало: скорее к наречию, чем к глаголу; к «упаковке», к «разрезу», к отправлению. Modus operandi[168] будет выглядеть более показательным, чем opus[169], но второе фактически оказывает воздействие лишь через первый. При таком освещении длинное и короткое, например, являются не стилистическими модальностями (не субстанциальными: более или менее), но побеждающими на длинной дистанции возможностями выбора (большее через меньшее). В литературной баллистике сокращение оптимизирует отправление. Риторика краткости позволяет увеличивать «дальнобойность» сообщений. Так, Руссо в «Эмиле» (1762) отмечает по поводу красноречия древних, что «оно оказывало наибольшее воздействие, когда оратор говорил меньше других». Занятия эффективностью символов обязывают принимать «наименьшее» всерьез. «Сухой стиль, — говорил Валери, — проходит сквозь время подобно невредимой мумии». «Сжатое», как и «расцвеченное» или «живое», относится к уровню стратегии, и мы видим процессы поисков власти в некоторых стратагемах выражения или представления (эллипсис[170], анаколуф[171], энигма), нацеленных на преодоление инерции среды и окружающего ее шума, дабы найти «наиболее подходящее средство потрясти общества» (Франсуа Дагонье). Электризовать сообщение означает отточить его для того, чтобы сделать аэродинамическим, увеличить его проникающую способность, способность вхождения в (оказывающую физическое сопротивление) атмосферу. Соображения формы (или стиля) зачастую указывают на статичные последствия, оторванные от их объяснительной динамики. Напомним, что «метательный снаряд» — то или иное сообщение — как бы высекается собственной траекторией, а «дух форм» проясняется экономией сил. Инвенцию, диспозицию, элокуцию — различные разделы риторики — следует отнести настолько же к искусствам памяти (как мнемотехническим методам для оратора и его публики), насколько и к боевым искусствам (сжатый стиль для столкновения, стремительный — для нападения и т. д.), в которых блистали интеллектуалы Просвещения, и в особенности Вольтер.

Есть проницательное клише: «Бросить бутылку в море». Но ведь свойства бутылки (замкнутый сосуд, изолирующий материал, узкое горлышко) не являются безразличными. Если угодно, они эстетичны (стеклодувное производство — ремесло, граничащее с искусством); но выбор бутылки происходит для того, чтобы обеспечить шансы на выживание, а не для того, чтобы «изготовить красивое» (даже если наиболее элегантное оказывается самым функциональным). Форма-бутылка, а не бутыль от 3 до 4,5 л, контейнер или конфетница: выдвижение кандидата, в первую очередь, прагматично. Пузырек означает на этом свете опьянение. Small is beautiful[172] выводится из small is efficient[173]. Это минималистское меньше представляет собой результат эстетического напряжения, логического усилия, а также эстетической потребности. Кто хочет далеко путешествовать, сокращает свое произведение. Набросок более уместен, чем чертеж, засушенный лист — чем фотография, граф — чем снятие показаний прибора. Это непрестанный и всегда возобновляемый труд по высушиванию (бревиарий, конспект, манифест, резюме или краткий курс), по сжатию, чтобы лучше оставить след. Лаконичность как аскеза и эффективность...

Яркий пример расширительного уменьшения дает нам первоначальное христианство. Возможно, читатель удивится, увидев, с какой настойчивостью мы возвращаемся к нашему архетипу. У нас два основания для этого. Прежде всего, христианство образует на Западе наиболее выдающийся и характерный опыт передачи символов: на этих основаниях оно представляет собой настоятельно необходимый для нас предмет изучения, первый по роли культурной матрицы. Затем, будучи основанным на универсалистской эсхатологии, христианство является миссионерской религией par excellence (оно обращено ко всем людям), цель которой — распространение веры. Апостольское действие — его исток, пастырское служение — цель, а катехизис — повседневность. Эта единосущная христианству cura animarum[174] заставила его изыскивать все векторы, позволяющие «добывать души для Бога», и экспериментировать с таковыми векторами. Как оператор религиозного обращения, Церковь в этом отношении является медиологическим деятелем, всегда действующим под напряжением.

Методы евангелизации свидетельствуют о стремительно действующем духе графического и литературного сжатия. В противном случае — как можно было на рынке конкурирующих между собой спасений превратить изначальный доктринальный гандикап, а именно — отсутствие Физики, Логики и какой бы то ни было систематизации, в «сравнительное преимущество» (по отношению к соперничавшим школам: неоплатонизму, эпикурейству, стоицизму, которые даже в лучшем случае презирали христианское упрощенчество). Гений христианства (вплоть до Оригена, в начале III в.) состоял в том, чтобы обратить сухость в диететику, логос с изъяном — в пафос осуществления. Пастырское служение облегчает логическое содержание сообщения, чтобы расширить зоны восприятия до подвластных или периферических социальных слоев. Крест, помазание, монограммы, JHS (Jesus Hominum Salvator[175]), рыба, агнец: целая эмблематика (рекламист сказал бы: эта визуальность), будучи своего рода оптическим эсперанто, обеспечивает максимальную динамику в транслингвистическом и транснациональном посылании сообщения и его распространении в виде Вульгаты (для безграмотного vulgum[176]). Другое «больше через меньше»: легкость Нового Завета (по сравнению с Ветхим) в обращении и запоминании — с его притчами, его короткими, звучными и «бродячими» фразами. Редукционистская динамика, которая найдет подходящее для себя средство переноса в кодексе, начиная с III в., а также дополнительное пространство, уплотнение, которое активизирует содержание с помощью оболочки. Еще одна черта «пропагандистского» гения (De propaganda fide[177]) — пресуществление. Догмат о реальном присутствии позволяет миниатюризировать все тело Господа в маленьком кусочке хлеба. Святое Причастие (самое великое в самомалейшем, самое основополагающее в самом знакомом) — это евхаристическое «сжатие» (в мирском смысле[178] этого слова). Аналогичным образом, к православному богословию иконы можно подходить под углом «транспортной» рациональности. Икона восточных литургий, развеществляющая без дереализации, одухотворяющая тела, облегчающая плоть, чтобы впустить свет Духа, обнаруживает необыкновенные пневматические качества. Ведь Святой Дух (рпеита) действует как своего рода сжатый воздух, чтобы доставить грешникам, запертым в своих телах, Благую Весть. «Теология красоты» (Евдокимов[179]) облегчает лечение похуданием посредством сокращения спасительной вести. В «Искусстве эмблем» (1662) иезуит Клод Менестрье[180] для того, чтобы облегчить протекание Контрреформации, систематизировал орнаментальные и различительные знаки: герб, девиз, монограмму, гербовый щит, печать, виньетку, т. е. «помету» вообще (наиболее выразительная — самая конденсированная), и притом с неприкрытой заботой о прозелитизме. В задачах по евангелизации «побеждает эллиптика», согласно медиологическому принципу экономии (акроним INRI[181]) на картушах и таблицах.

В этой существовавшей до телеграфа азбуке Морзе, которая стремится устранить «литературное» в самих рамках литературы (вершина литературного искусства), помимо формальной выразительной структуры, присутствует моральная героика с римскими отзвуками, ассоциирующаяся, в особенности, с римлянами испанского происхождения (Сенека, Лукан, Марциал), пример которых неотступно преследует самого красноречивого борца за остроту языка и остроумие, испанца Бальтасара Грасиана. Автор книги Agudeza у arte de ingenio [«Остроумие и искусство находчивости»] (1648) был также автором книги El Неrое [«Герой»] (1637). Он склоняется к синекдохе («половина больше целого, так как предъявленная половина, вместе с другой в запасе, стоит больше объявленного целого»), чтобы подчинить вульгарное. «Если использовать этот ловкий метод, то многочисленное покажется бесконечным, а бесконечное — еще более бесконечным». Господин не раскрывается полностью, он вспыхивает в зарницах тайны. «Сила, стремительность и изящество духа суть уменьшенные солнца мира сего: они подобны искрам, чтобы не сказать — лучам божества: все герои причастны излишествам Духа. Сентенциозные речи Александра взрывали сообщаемые им высокие факты; Цезарь был скор в мысли, как и на расправу... Спорный вопрос — что из двух возобладало в Августине — то ли возвышенное величие рассуждений, то ли острота мысли»[182].

Лаконичность, густота штриховки, изобретательная краткость, искрометность показывают — на взгляд стратега-иезуита — превосходство королевской и католической крови, а также наилучшие средства ее поддержки. Эти приемы — хитрости власти. Историческая генеалогия краткости могла бы привести нас к суровому латинскому приведению в порядок. Империя сухости и жесткости диктовала свой синтетический закон расплывчатому распутству диаспор. Компендиум, вадемекум, повестка дня [agenda], все это — наследие Рима (римляне были американцами античности: прежде всего эффективность...). Раймон Арон вменял современному индустриальному обществу в вину «процесс технизации», т. е. «преобразование человеческого поведения под воздействием одного-единственного закона эффективности». Не «технизировала» ли слово уже греко-латинская риторика (с ее поисками максимальной эффективности)?

Таково весьма таинственное явление: «как делать вещи посредством слов» (Austin, Doing Things with Words), и оно тем туманнее, что скрывается среди бела дня, в спокойном и тихом свете. Философ языка[183] назвал его «перформативным высказыванием», а иудео-христианская традиция — Книгой Бытия. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет». Бог — единственный источник высказываний, каковые считаются перформативными в совершенстве (он никогда не говорит без того, чтобы чего-нибудь не делать, каждая из его речей есть действие, и он делает все, что говорит). Космос был его «речевым актом». В глубине души, спонтанно, мы еще рассуждаем подобно слишком легковерным верующим (в силы символического Всевышнего), когда вспоминаем подобно совершенно естественным вещам, происходящим сами по себе, «речи, которые потрясли мир», «идеи, изменившие эпоху», «книги, сделавшие Революцию». Или еще: «удар» идеи (а ведь она не мяч), «излучение доктрины» (она не лампа), «отзвуки» произведения (не музыкального). Таковы метафоры, которые затемняют тайну перформативов, банализируя ее. Мы имеем в виду, например, тот факт, что слово Христово смогло — спустя три столетия после его произнесения — преобразить лик Римской империи и породить христианство. Или еще факт, что Лютер, немецкий монах-августинец, вывесив пятнадцать тезисов на латыни на двери церкви, кончил тем, что предал Европу огню и мечу. Как же печатный плакат превратился в религиозную войну и протестантство? Как несколько переплетенных листков, озаглавленных «Манифест коммунистической партии» и опубликованных в 1848 г. в Лондоне, — с количеством читателей между 200 и 300 — сумели пятьдесят лет спустя превратиться в «мировую коммунистическую систему» (с миллиардом приверженцев)?

Таковы феномены продолжительной передачи с мощной амплитудой, хотя они совершенно непохожи друг на друга. «Материальное могущество слов» (как говорил Эдгар По в одной из своих «Необычайных историй», озаглавленной как раз «Могущество слова») привело ко множеству других последствий, проявившихся в меньшем масштабе[184]. Приведем для примера (и не распространяясь об этом) слова « объявляю заседание открытым», которые произносит председательствующий — и все, что относится к тому, что можно было бы назвать эффектом скипетра (инсигнии власти, передаваемые у Гомера оратору в момент речи), где находят место сакраментальные формулы («отпускаю вам грехи», или же «объявляю вас соединенными узами брака»). Существует нечто, что один позитивист назвал эффектом плацебо, действующим при чудесном исцелении от приложения к образу или от наложения рук, при talking-cure[185] у психоаналитиков, или когда шаман своими заклинаниями облегчает роды у роженицы. Существует нечто, что один социолог назвал эффектом Британского музея по аналогии с теорией классовой борьбы, придуманной в читальном зале Британского музея одним экономистом и философом, которой было вскоре суждено выйти на улицу и начать существовать в головах «пролетариата» параллельно существованию на бумаге. Обоснованные или необоснованные — теории приобретают эффект реальности и способствуют наступлению того, что они возвещают, в той мере, в какой ложная репрезентация самого себя и общества, которую формирует социальный деятель, может действительно изменить его личность, как и само общество. Возможно, психоанализ — что-то вроде волшебной сказки, но он снял некоторые табу, облегчил страдания, изменил сексуальное поведение. Возможно, и марксизм — мифология, но он, независимо от других более неприятных воздействий — на самом деле поднял в Европе уровень справедливости и солидарности. Галиматья и ложь или экспериментально полученные результаты — здесь не имеет значения; отзвуки социальных наук звучат в социальном (наивная или не наивная, американская социология «белых воротничков» обладает некоторой непротиворечивостью и групповым сознанием средних кадров). А тот, кто публикует числовую оценку учебных заведений (афишируя места учеников по успеваемости и списки обладателей наград согласно некоторым разработанным министерством индикаторам), независимо от того, заслуживает ли она доверия, сам видоизменяет эту систему школьного обучения.

В одном случае эффект-скипетр, власть слов, на самом деле будет воздействием института (попробуйте сначала организовать выборы президента или мэра, а потом посмотрим). В другом случае эффект-плацебо есть всего лишь эффект верования (сначала проникнитесь убеждением, потом верой — и вы исцелитесь). В последнем случае — эффект знания (уверуйте в статистику и следуйте руководству). Список не является исчерпывающим (а классификации Остина, очевидно, не тоньше). При поисках в языке принципа эффективности языка (к чему может привести чрезмерная сосредоточенность на «самоподтверждающихся» высказываниях («поздравляю вас»), на «юссивах» («я вам приказываю») и «прогибитивах» («запрещаю вам»)), кроме того, что иллокутивная сила, в конечном счете, подправит, хотя и ученым способом, стародавнюю «магию слов»?

Вернемся к истории обществ. Признанный факт, согласно которому с большим или меньшим сроком действия новая репрезентация мира может изменить состояние мира, а не только представление, каковое мы о нем имеем: вот конечный предмет медиологического вопрошания, и его первый raison d’?tre. Почему Иисус «овладел массами» urbi et orbi, став тем самым материальной силой, а не Митра или Мани, чьи культы конкурировали с христианством и даже господствовали над ним в I—II вв.? Или же почему политическую и социальную борьбу в XX в. организовал Карл Маркс, а не Огюст Конт или Прудон? И ближе к нам: какой путь потребовалось пройти от первого конгресса сионистов (Базель, 1897 г.) до создания Израиля (Палестина, 1948 г.)? Как мы перейдем от венского драматурга и литературного критика Теодора Герцля к еврейскому государству Бен-Гуриона, или от интеллектуального замысла к очагу формирования нации? Преобразование теории в практику, переход от рубрики «идеи» к главе «большая политика», таинственная «алхимия», которая может выражаться в кибернетических терминах black box[186]. На входе в этот ящик: рассуждения, брошюры, слова; на выходе: церкви, армии, государства. Демонтировать этот черный ящик означает проанализировать факт передачи, т. е. процедуры преобразования одного состояния в другое. От мимолетного, расплывчатого и точечного состояния (слова, ретроспективно приписанные евангелистами Иисусу из Назарета в конце I в.) к состоянию осязаемому, демографическому и культурному, к сообществу, насчитывающему на планете миллиард христиан.

Доктрины не очень-то готовы открыть свои «черные ящики», поскольку, как правило, они отвергают собственные опосредования. Средство распространения всегда отвергается распространителем, который уже не осознаёт его. Поэтому у христиан не следует спрашивать об истории христианства, а у марксистов — об истории марксизма. Наилучшей передачей является отсутствие оной; хороша та дорога, которая не чувствуется под шинами. Одно из свойств всякой доктрины — проецировать себя в тавтологических терминах, мыслить свою судьбу как неизбежное свершение содержания, виртуально заданного в самом начале. «Становление-доктрины-силой» — на взгляд ее сторонников — всего лишь осуществление, реализация чего-то уже наличествовавшего, выявление ядра смысла, который присутствовал с самого начала. В конечном итоге, сама форма доктрины, идеологии или религии — форма окончательная, достигнутая посредством отпирательства от медиаций. По существу, сами идеологии воспринимают себя как епифании, вмешательства Бога или Истины в Историю. Вот почему совокупность средств, которые задействуются, чтобы сделать мысль эффективной, как правило, ускользает от мыслителей «высокого полета». В Евангелии мы не находим таких иерархических слов, как «иерархия», «церковь», «епископ», «кардинал» или «Священная Коллегия». Аналогично этому, в «Манифесте коммунистической партии» мы не встречаем упоминаний ни о руководящем органе, ни о политике, ни о партийности, ни даже о государстве. Работа символов дает результаты без причины и теории, и рассмотрение этих результатов задним числом обязывает нас собирать отбросы философских систем, обрывки, невостребованный товар критического рационализма и гуманитарных наук. Диффузия, обнародование, распространение: деликатность «интендантских проблем» оставлена где-то в самом низу «ястребами» понятий, выброшена бесправным рабам истории техники или ментальностей; или все это передается смутной психологии толп — в промежутке между Ле Боном и Юнгом, — которая говорит о гипнозе, заражении, влиянии, внушаемости — но не об акустике, диапазоне, микрофоне, волнах, голосовых связках. Вульгаризация и вульгата остаются вульгарными словами: в Доме Отца не говорят о медиа. Какой марксист задавался вопросом, как рука Маркса (писавшая в комнате чернилами по бумаге) смогла произвести на выходе марксистских мыслителей и руки, сжимающие красное знамя? А теологи усматривают в распространении веры очередную тайну, доказывающую обоснованность Откровения. Средства оформления веры in писе[187] содержатся в ее первоначальном духе. Успех той или иной доктрины вызывает вопрос только у приверженцев конкурирующей доктрины (у тех, кто не верит глазам своим: как такая «нелепость», а не «подлинная», не их доктрина, сумела покорить умы и сердца). За это стародавнее презрение к трудам и дням внедрения приходится дорого платить. И притом — тем, что белая магия превращается в черную, когда теории нечто вменяется в вину, так что с неким содержанием изначального смысла соотносится «получившееся» из него зло, при опущении всякого опосредования (Просвещение — это тоталитаризм; Маркс — это ГУЛАГ; ницшеанский сверхчеловек — это эсэсовцы; подобные сентенции придают черную окраску бодрой и очаровательной песенке Гавроша: «Je suis tomb? par terre / c’est la faute ? Voltaire, le nez dans le ruisseau / c’est la faute ? Rousseau»[188]).

Как бы там ни было, это явление очень хорошо описано у Маркса: «Когда идея овладевает массами, она становится материальной силой». Проблема же состоит в том, что мы можем вскрыть подноготную этого становления-силой, лишь повернувшись спиной к марксистскому понятию идеологии, которое не позволяет объяснить взаимодействие между идеями и событиями. Этот термин, придуманный французом Дестю де Траси в 1796 г., для обозначения «науки о происхождении идей», с большим легкомыслием был позаимствован молодым Марксом для обозначения всего производства символов в обществе. Делая это, Маркс, который зарезервировал свой материализм за производством материальных благ, продолжал соблюдать великое разделение субъект/объект, воспроизводство/производство. Материальное наличествует там, где мы имеем дело с такими серьезными вещами, как мануфактура и инфраструктура. А вот в сфере дискурсов, форм и идей, в надстройке, машины и материалы затушевываются. Марксизм принял за чистую монету идеалистическое определение мысли как субъективной обусловленности, располагающейся в мозгу индивидов, не поняв, что «идеологический» корпус есть дух некоего тела, коллективный организм, который он воспроизводит и который производит его как некую оснастку для передачи. Марксизм не понял и того, что процесс мысли обладает объективной материальностью организационного процесса. Маркс не принял во внимание, что средства организации движения мысли зиждутся на господстве печатного слова и алфавита и предполагают таковое господство (народный университет, образовательная брошюра, библиотека партийной ячейки, обсуждение заявленных тезисов и программ на съезде, Неделя марксистской книги, журнал как «коллективный организатор» революционного класса и т. д.). Впоследствии марксисту Грамши пришлось открывать соратникам глаза на лакуны теории-матери. Его спросили, как надо переходить от доктринального элемента к повседневности, как (элитарное) знание может стать (народной) верой. Грамши принял всерьез доксу (мнение), столь презираемую рыцарями эпистемы (науки) — ту доксу, которая придает обществу или партии связность и жизненную силу. Он теоретизировал по поводу (интеллектуальной и культурной) гегемонии одного класса над другим. К несчастью, гегемония стала «словом для открывания чемоданов», универсальной отмычкой, когда предполагаемое следствие затемняет конкретно рассматриваемые причины. И как марксисты альтюссерианского толка ни тянули обузу под названием идеология (взаимодействие идей при безмолвии носителей) по направлению к полю государства, как они его ни прицепляли к («идеологическим государственным») аппаратам, как они его ни наделяли «относительной эффективностью», это понятие все-таки остается искаженным из-за начальной оптики сущностной бессмыслицы (попав в западню), из-за двоякой фантомности вещей, из-за ложного сознания: таково злоупотребление зеркальным отрешением в глубине мозга, такова камера-обскура экономических факторов. «Идеология» — одно из наших наиболее упорных «эпистемологических препятствий» — ширма, которая не позволяет понять, почему, например, религия не является опиумом народа, или является не только опиумом, но и витамином для слабых (опиоманы не взрывают себя вместе с бомбами и не жертвуют собой в священных войнах). Теория отражения — идеология как опрокинутый и инертный образ реального в зеркале мозга — не дает понять, что религия (явленная в Откровении или секулярная) является не фантасмагорией в умах, но, прежде всего, динамикой территориальной и ментальной организации сообщества (если бы этого не было, религия не выжила бы). Медиолог стремится «деидеологизировать» идеологии, чтобы понять их воздействие, т. е. перейти от истории идеи к истории их передачи и носителей.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 4.924. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз