Книга: Певчие птицы
Черный дрозд
<<< Назад Птички |
Вперед >>> Уникальная птица |
Черный дрозд
А. А. Никоновой
Красивое имя у птицы. Помните, в «Записках охотника»? «Звучный напев черного дрозда внезапно раздавался вслед за переливчатым криком иволги…»
Всего одно упоминание — и вот он, среднерусский лес с громадами-дубами, тусклым листом орешника, пахучей калиной и белыми грибами под свесом еловых ветвей.
На Урале черные дрозды не водятся. Есть они где-то под Пермью, да и там из редкости редкость. А мне очень хотелось подержать такую птицу. Ведь когда за свою жизнь повидаешь и соловьев, и зарянок, и жаворонков, тянет к чему-то необыкновенному, Я мечтал о черных дроздах да по воскресеньям на птичьем рынке — своеобразном клубе птицеловов-любителей — слушал о них разные басни.
Больше всех рассказывал о дроздах некто Козленко, известный у птичников под названием «артист». Не знаю: был ли он артистом, но больше был известен как несусветный лгун. Двух слов Козленко не мог произнести, чтобы одного не приврать.
— Дрозды? — мягко, обвораживающе говорил он, глядя на собеседника благородными глазами испанского вельможи. — Так я ж их тысячи передержал. У Пятигорске у нас их — у каждом кусту.
— А что ж сюда не привезли?
— Та некогда ж было. Днем репетиции. Вечером спектакли.
— Ну-у! А выходной?
— Так я ж и у выходной с утра до ночи в театре. Пятьдесят две роли за сезон! Вы понимаете? Мне ж заслуженного хотели дать. Весь театр провожал, плакал…
— Ну а дрозды?
— Та я ж их тысячи… Гнездо у него на ели, на кипарисе то есть… Высако, высако. Шапка валится. Вижу, туда они залетают, а где ж достать? Носят вот таких червей, да вот, вот таких бабочек, — на метр разводил руки артист.
Другой «старый птицелов», самоуверенный портной Парамонов, говорил, важно попыхивая сигаретой из янтарного мундштучка:
— Я их в Саратове помногу ловил. Дикая птица… Не выдержать ее. Петь громко не будет. Под свой нос вполголоса пропевает.
— Вот в июне на Кавказ собираюсь, в Хосту, — говорил я, — может быть, поймаю.
— У Хосту? У Хосту? — удивлялся Козленко. — Та я ж там тысячи раз… Нич-чево там нет. Ловить негде — голые горы та колючий кустарник. Не-ет, дроздов надо у Пятигорске, у Нальчике.
…Такси неслось по извилистому горному шоссе из Адлера в Хосту. Мелькали сияющие солнечные склоны в непролази незнакомой зелени. На поворотах визжали покрышки, то прижимало к дверце, то откидывало в глубь машины.
Таксист торопился. Время — деньги. А на Кавказе особенно. Это я понял с прилета, когда толпа квартиросдателей взяла нас в кольцо, прямо в аэровокзале.
— На берегу моря!
— С пансионатом…
— Со всеми удобствами… Пожалуйста к нам…
— Всего два рубля в день… — сыпалось со всех сторон.
Насколько можно было разглядеть в бешеной гонке дорогу, я таращился с любопытством новорожденного. Пальмы. Мостики. Ущелья. Странная голубая зелень эвкалиптов. Дачная белизна домиков. Открыточная красота кипарисов. Все это вместе с горячим воздухом, врывавшимся в окно машины, удивляло и тревожило.
В одном месте поднялась с обочины черная птица.
Ясно увидел я черноту пера и желтый клюв.
— Дрозд! — крикнул я сидящей рядом сестре. — Черный дрозд!
Она равнодушно кивнула. Нельзя сказать, чтоб сестра не интересовалась птицами. Интересовалась, конечно… Но если гордо сравнить мой интерес к ним с потоком солнечного света, то заинтересованность сестры была светом лунным, отраженным.
В тот же день, к вечеру, на заросшей круче горы я снова услышал и увидел черного дрозда.
Он сидел на сухой макушке грузинского дуба и меланхолично высвистывал что-то лесное, неведомое. Он брал тоны выше и ниже, спускаясь до басового гуканья, и вдруг точно переводил какой-то регистр, и снова приятная флейта баюкала вечереющий лес.
Мы стояли у подножия горы, слушали и толкали друг друга локтями.
— Завтра же пойду искать гнездо, — храбро сказал я. — Раз он там поет, значит, у него гнездовой участок.
Сестра с сомнением поглядела и промолчала. Она была здесь уже не в первый раз. Мои расспросы и суждения, наверное, надоели ей.
Уже поздно мы вернулись в гостиницу на гранитной набережной мелкой каменистой речонки. С гор дуло холодком. В темных кустах у входа мерцали светляки. Пронзительно свиристела цикада. Не то летучие мыши, не то огромные бабочки-сатурнии проносились на свет нашего окна, ширялись о стекло мягкими крыльями и пропадали. Мы заснули под кваканье, бормотание, лай и гомон здешних лягушек.
На другой день я понял причину скептицизма сестры. Привыкнув к уральскому лесу, я даже представить себе не мог, до чего же непроходимы заросли на Кавказе. Если есть нечто среднее между густым киселем и твердым веществом, то вот кавказская зелень. Едва я сунулся в молодую поросль и начал взбираться до крутизне, миллион мелких колючек впился в мои руки, ноги, одежду, задерживая всякое движение. Ежевичные плети кипятком ошпаривали ладони. Завеса плющей трудно рвалась, дрожа и цепляясь. Плющей было видимо-невидимо! И каких разных: то с треугольными листьями, то с сердцевидными, то ни дать ни взять — березовыми… Они въедались в кору деревьев, оплетали ветки, ползли по земле. Я бился в них, точно муха в паутине, с проклятиями прорывался, карабкался, падал и скоро понял, что буду у заветного дуба на середине склона не раньше как через неделю.
Так же медленно, обдираемый колючками, я спустился на дорогу к подножию.
— Ничего, — утешала меня сестра. — Может быть, зайти с другой стороны горы?
Нового дрозда мы увидели бегающим в водосточной канавке подле каменной садовой стены. Это была самка величиной побольше скворца, бурая и рыжегрудая. С видом женщины, обремененной немалой семьей, она хлопотала в канаве, переворачивала камешки и гнилые листья. Вот нашла что-то, схватила и медленно улетела в густой сливовый и черешневый сад за каменную стену.
— Пойдем, — сказал я сестре. — Поищем ее…
— Пойдем, согласилась она, покусывая соломинку.
— Но ведь там сады… Вдруг нас…
— A-а… Много ты понимаешь! Здесь же не такие хозяева, которые сад колючей проволокой огораживают, здесь Кавказ, Восток, гостеприимство…
«Приезжайте, генацвале, на-ри-на-ри-на. Выпьем с вами, генацвале, белого вина…»
И я уже взбирался по хорошо уложенной песчаником чистой тропинке за белую чистую стену. Черешни желтели и краснели над нами. Абрикос раскинул свои похожие на иву перистые листья, и алыча, кислая, зеленая, сводящая с ума одним своим недозрелым видом, алыча была повсюду. Глядя на нее, я представлял разжеванный лимон и толченую клюкву.
Дроздов, однако, не было ни видно, ни слышно.
Зато из странного по архитектуре длинного и беленого строения, напоминающего огромную уборную, выглянула старуха в черной шали.
Выглянула, исчезла.
Через секунду атлет-мужчина сине-чернокудлатый с волосами на голой груди и руках пошел навстречу.
— Зачем ходыш? Тэбе на дороге мало места? По садам шалыгаешь? — зачастил он.
— Да вот, дрозды… — не закончил я.
— Я тэбе покажу такой дрозды!
И мы повернули назад.
Может быть, только присутствие женщины спасло меня от большего.
Мы прожили в Хосте полмесяца и все ходили под вечер слушать того отличного певца на высокой горе, на грузинском дубе. Словно поддразнивая нас, он курлыкал, аукал и насвистывал, точно лесной Пан, и сестра говорила знакомым на пляже, что ей на меня жалко смотреть.
А пляжные знакомые мило улыбались, мило кивали, и во взглядах этих милых людей в плавках было: он же сумасшедший. Да, конечно, сумасшедший. Ведь только тронутый человек может ехать на Кавказ, чтобы лазить по горам за какими-то дроздами, ловить бабочек! Искать жуков! Тратить на всю эту гадость дорогое время отпуска, вместо того чтоб размеренно отдыхать под тентами на лежаках, жариться на солнце, купаться в море.
— Море — это йод. Море — это здоровье, — убежденно говорил молодой инженер из Москвы. Он вбирал здоровье с утра до ночи, валяясь с книжкой на надувном матраце. Когда море гудело штормом и волны с ворчанием «оро-оро-оро» катились на водоплеск, он ложился в зону прибоя улавливать целебные ионы. И вообще казалось, что здесь все помешались на здоровье, и загорали, и отдыхали до изнеможения. Даже на головные боли жаловались, точно впрямь некуда было деться от этой дышащей зноем и ветром солнечной полосы берега, усыпанного пестрой морской галькой и сплошь заваленной темными и белыми телами в купальниках фантастических расцветок.
На третий день мне ужасно надоело злое южное солнце. Нагретые им до сковородного жара валуны и окатыши обжигали ступни. Непрестанный гул волн, соединенный с шуршанием трущейся гальки, нагонял тоскливое настроение. Поворотившись раз двадцать на дощатом лежаке, разомлелый и рассолоделый, я лез в расплавленно блестящую теплую и грязную волну.
Я не влюбился в море. Оно было обычно зеленым, а не синим и тем более не черным. Оно было огромным, но не таким величественным, как представлялось раньше. По нему плавали маленькие катера с трамвайными сиденьями и с пышным названием — теплоходы. Оно больно хлесталось камешками даже в слабый прибой. В нем не было видно ни рыб, ни крабов, ни дельфинов, ни других морских чуд. А знаменитая морская горько-соленая вода была не солонее Ессентуков N 17. Ее можно было пить.
Я подозреваю, что многие люто скучали на пляже, скучали за картами, за разговорами о загаре, за разглядыванием бедер и ножек. Наверное, хорошо чувствовали себя тут только кучки развязных юнцов в мексиканских сомбреро и с замурзанными гитарами через плечо. Они бродили по пляжу, перешагивали через загорающих и бесцеремонно рассаживались возле каждой смазливой девчонки.
— Подумаешь, нашелся критик! — скажут иные. — А что же делать у моря, как не купаться, как не загорать?
Сдаюсь заранее! Я и не против такого. Кому что нравится… Но почему должно нравиться всем одно и то же?
Вообще, прожив тут пару недель, я вдруг обнаружил, что Кавказ — великолепное место и для всяких тунеядцев, лодырей и лжебольных. И нередко думалось: а вот нашелся бы такой невод, что пропускал бы сквозь ячейки отдыхающих тружеников и задерживал тунеядцев. Ох, какой улов достался бы рыбакам…
— Чем ездить на Кавказ ловить каких-то птичек, вы бы лучше позагорали как следует. Приедете в свою Сибирь, никто и не поверит, что на море были, — судила жена инженера, коричневая до фиолетового отлива на лопатках. По-видимому, не слишком примерная в школе по географии, она упорно помещала Свердловск в Сибирь и наивно спрашивала:
— А у вас и трамваи в городе есть?
— Есть.
— А троллейбусы?
— Тоже есть.
— А рестораны?
— Да.
— А что, строганину там подают? — более профессионально интересовался инженер.
Мы переглядывались.
— Конечно, подают. Но больше мы любим сырую рыбу живьем, — говорила сестра.
Тогда они смущались и начинали хохотать.
Наверное, сестра разделяла их взгляды на пляжный отдых. Иногда, заметив в ее глазах подобие тоски, я горячо убеждал ее пойти загорать. Но тем не менее она верно следовала за мной во всех походах, может быть, из солидарности, может быть, просто по доброте душевной.
В конце концов я предложил поискать дроздов в горах за Хостой. И вот по безумной дороге мы взбираемся на гору Ахун. Справа серая каменная стена, слева сосущая душу голубизна, от которой мерзнут ноги. Так почти все время, пока автобус не останавливается у какого-то санатория.
— Ну-у! — говорит бледная спутница, вылезая из машины, — больше не поеду.
Мы шагаем вверх по санаторно-чистым дорожкам мимо розового благоухания, пузатых чешуйчатых пальм, искривленных юкк и прочей показной южности. Справа столовая — белоснежный храм еды. Сквозь окно — салфеточки в кольцах, фужеры, фрукты. Слева — двухэтажные коттеджи.
«Санаторий Минздрава» — красовалось на арке ворот.
Рослый садовник, подстригающий розы, дремуче покосился на нас.
Скоро мы миновали санаторий.
Выше по склону темнел лиственный перелесок. Сырая глинистая дорога ныряла в него. Мы вошли. Теплая сырость была тут. Ноги скользили. От духоты колотилось сердце. И везде перелетали, чакали в сумеречных кустах черные дрозды. Здесь было много черного. Черная большая змея гибко переползла дорогу. Черные жуки-скакуны перебегали там и сям. Я отвернул влажный черный камень, и под ним беспокойно завозился черный, вполне настоящий скорпион. Я никогда не видел живых скорпионов и почему-то представлял их желтоватыми. Похожий на маленького рака скорпион совсем не торопился бежать. Подняв торчком свой хвост, он независимо переступал паучьими лапками. Весь вид его говорил: никого не боюсь, попробуй задень-ка меня! Я тронул его гнилым прутиком, и скорпион тотчас саданул в прут кривой ядовитой колючкой хвоста.
— Черт с тобой, сиди под своим камнем, — сказал я, заваливая булыжник на место.
Скоро перелесок кончился. Мы вышли на просторную плантацию. Тут росли персики, абрикосы и орех-фундук в бледно-палевых обертках, очень похожий листвой на обыкновенную нашу ольху.
Где-то журчала вода.
Где-то стучал дятел.
— Съешь орешек, — сказала сестра, протягивая руку к ветке.
— Что ты, что ты… — испугался я. — А вдруг сейчас появится какой хозяин и закричит?
Впереди открылась низкая ложбинка. Роща длинноиглой сосны-пинии темнела за ней. Стояла на переднем плане величавая и тенистая кавказская липа. А под липой, совсем как на французских пасторалях, любезничала парочка, ушедшая подальше от глаз людских.
В ложбине у грязной лужи бегали, задирая хвосты торчком, все те же черные дрозды. Их было не меньше десятка. Едва мы подошли ближе, дрозды заквохтали, зачакали и полетели во все стороны. Коричневая грязь по краям лужи была в крестиках их следков.
Благодаря пророчествам Козленко я не рассчитывал встретить здесь в таком изобилии этих интересных птиц и не взял птицеловной сети. Со мной был лишь маленький лучок-самолов. Его-то и установил я на грязи возле лужи, насыпав в прикормку мелких бабочек, мух и лесных клопов.
Как я сожалел, что не привез с собой личинок мучного хруща — самый лакомый корм для дроздов!
А потом мы ушли, поднялись повыше, сели на крутизне и замолчали. Было тепло, и был ветер. Шумела сосновая роща, и море внизу зеленело свинцовой зеленью. Было видно, как цепочками бегут по нему белыши. Игрушка-кораблик тянул за собой двоящийся след. Белая бабочка промелькнула перед глазами, уселась на цветущий татарник. Это был каменный сатир. Он покрутился по малиновому соцветию и затих, сосал медвяный сок. Кружились тут же и обычные бабочки: репейницы и голубянки. Пара зеленых дятлов хлопотала на засохшем дубовом стволе, простукивая его со всех сторон.
— Даже не верится, — сказала сестра. — Мы где-то в горах. Там Черное море. Древнее море. Эвксинский понт!
Сюда плавали греки! Здесь жила волшебница Медея и стояли забытые города. Погляди, там не видно греческих фелюг? А ведь море и тогда было такое же, и горы, и лес…
Вот мы смотрели тисовые деревья. Им по две с половиной тысячи лет. Значит, они росли еще при персидских царях Дарии и Ксерксе в пятом веке до нашей эры (сестра — историк и всегда ищет историю, даже в чебуречной).
— Да, — в тон ей сказал я, — они росли при всех людовиках, бонапартах, мамаях, не говоря уже о династии Романовых. Просто удивительно, как это никто из властителей не повелел их срубить. Ведь властители стреляли зубров, травили оленей, жрали пироги из соловьиных языков, объедались паюсной икрой и все-таки упустили наслаждение срубить два тысячелетия сразу…
Она словно не слышала меня.
— А все-таки здесь все новое и древнее. Даже солнце. Тут очень ярое солнце…
И она потянула юбчонку на сожженные колени.
— Смотри-ка, смотри, — показал я вниз по склону, где росли два широких куста.
Черный дрозд нырнул в один из них.
— Видела?
— Да.
— Поняла?
— Нет.
— Зачем он в куст залетел?
— Ну, мало ли…
— Сиди и смотри, я схожу проверю самолов. Если в куст еще раз залетит дрозд, значит, там у них гнездо.
— А-а…
— Бэ-э…
Я ушел. В ложбине у лужи по-прежнему бегали черные птицы. Ни одна не думала соваться в мой самолов. Может быть, они стеснялись той парочки, что обнималась под широкой липой?
— И аллах с вами! — сказал я, снимая снасть.
— Туда еще дроздиха залетала, — радостно сообщила сестра, указывая на куст.
— Пошли искать…
Мы спустились по пояс в траве к темным кустам, которые оказались ни больше ни меньше как лавровыми!
Подумать только — настоящий благородный лавр, которым увенчивают победителей и лауреатов. Лавровый лист! Лавровый куст!
— Ты ищи там, а я здесь, — показал я спутнице на другую сторону куста.
От лавра вкусно пахло похлебкой. Он был так обширен и густ, что найти даже большое гнездо представлялось трудным. Помня из разных научных описаний, что черные дрозды строят гнезда у корней, я деятельно шарил в подножии куста. Большая ящерица вдруг выскользнула оттуда, холодно-цепко перебежала по руке и нырнула в траву.
Гнезда нигде не было.
В процессе поисков мы обменивались такими репликами.
— Где змея?
— Не знаю…
— А гнездо? Да вот же оно!
Гнездо было у нее над головой, серый ком травинок, волоса и соломы, крепко вплетенный в развилку ветвей. Настоящее дроздовое гнездо. Встав на цыпочки, я жадно заглянул в него. Желто-серые комочки не шевелились.
— Есть! Кажется, три… Голые еще… Слепые. Пойдем! — радостно крикнул я и потащил сестру вверх по склону.
За все время пребывания в Хосте таким счастливым я никогда не был.
— Вот тебе, проклятый! — пригрозил я большому хищному сорокопуту, черные брови которого были, как у молодки, выходящей из парикмахерской при женской бане.
Сорокопут перелетел по кустам с жуком в клюве. Теперь нам оставалось молиться, чтобы все ястребы, ласки, хорьки и сорокопуты здешнего колючего леса не разведали про гнездо.
Время нашего пребывания в Хосте подходило к концу, а дроздятам, по моим расчетам, шел лишь четвертый день. Я знал, что воспитание ранних слепых птенцов — дело хлопотливое и неблагодарное. И все-таки надо было их брать, отправляться домой. За эти дни я успел купить хорошенькую расписную корзиночку с крышкой и пытался запастись дождевыми червяками на дорогу. Самое удивительное, что в краю садов и садоводов я никак не мог раздобыть обыкновенной железной лопаты. После муторного хождения, спросов и выпрашивания я раздобыл наконец ржавую совковую дрянь и ею с проклятиями ковырял перегной под мимозами и магнолиями.
Фикусовые листья магнолий стукали меня по голове. Опадали лепестки ее неправдоподобных стеариновых цветов. Голову ломило от запаха олеандров. Никаких «вот таких!», никаких «вот этаких!» червей не попадалось мне. Ископав, наверное, полгектара, я нашел с десяток тощеньких, невкусных на вид, подлистников и бросил пустое занятие вместе с лопатой.
— Выкормлю хлебом с молоком, — объяснил я сестре, и мы отправились на автобус, чтобы ехать к «своему» гнезду.
Оно было целым. Три оранжевых цветка марсианского вида потянулись навстречу, едва я заглянул внутрь. Кто не видел неоперенных птенцов певчих птиц, тот вряд ли может представить, до чего они уродливы. Уменьшите ощипанную куру до размеров лягушки, со всей привлекательностью этой твари, — и вот вам пятидневный птенец дрозда с невероятно разинутой оранжевой пастью (иначе не скажешь). Наверное, так выглядели в прошлом мелкие птеродактили и детки динозавров.
— Ой, какие маленькие. Ой, какие… какие… — запричитала сестра, не решаясь вымолвить ясного определения.
Я отделил гнездо от развилки, поставил в корзину, закрыл плетеную крышечку. Дрозды-родители не сопровождали нас, не прикидывались от горя подстреленными, как пишут в сентиментальных рассказах. Черный самец лишь вылетел на сосну, раздумчиво проговорил «так-так» и скрылся.
— Знаешь, мне все-таки не по себе, — сказала вдруг потускневшая сестра. — Взяли мы их деток, унесли, а они теперь…
— Не разводи глупости, — сказал я ей с притворной бодростью. Потом взглянул в ее круглое расстроенное лицо и понял, что она…
— Ну, ничего же не случилось! Ведь мы их не съели? Нет. Не замучили? Нет. Мы их выкормим? Да. Вырастим? Да. Одно облегчение дроздам, вот и все… Ну, что ты?
— Конечно, — вздохнув, согласилась она. — Мы их вырастим… выкормим… А все-таки…
Я быстрей зашагал вниз по крутизне. Я знал, что началась нелегкая полоса моей жизни. Пропал и отдых, и беззаботное настроение. Целых три недели надо кормить, кормить, кормить прожорливых дьяволят. Зато у меня будет настоящий черный дрозд — вороной, желтоклювый с оранжевыми кольцами вокруг глаз. Он будет петь, как тот, на грузинском дубе. И ради этого я был готов на многое.
Лишения начались на другое утро. В пять часов птенцы подняли нас на ноги, потребовали еды. Запаса червей хватило на один прием. После кормления каждый синевато-голый птенец поклонился и положил на краешек гнезда белый пакетик известного содержания. Мне осталось осторожно забрать пакетики картонным пинцетом и выбросить за окно. Так я вступил в обязанности дрозда-папы.
Через час мы отправились на аэродром с чемоданами и корзинами в руках. Как все отъезжающие, мы увозили гору персиков, абрикосов, яблок и мелких, едва поспевших груш.
Дроздят в корзинке, за неимением лишней руки, я повесил на шею. Мы тащились к автовокзалу по изрядной утренней жаре. Встречные ухмылялись. Дроздята скромно попискивали. А сестра краснела и все-таки сожалела о том, что нельзя еще прихватить огурцов и помидоров, ведь здесь они в три раза дешевле.
Мы отдохнули в автобусе, который буйно помчал нас к Адлеру, и за окнами потянулся пейзаж, с детства знакомый по цибикам с грузинским чаем.
В самолете дрозды потребовали есть, и я пропустил самый волнующий момент, когда самолет, точно тигр, готовится к прыжку, ревет особенно грозно, и вот уже чувствуешь замирающее покачивание пола, уходящую вниз глубину.
Где-то над Эльбрусом мое семейство снова заверещало. Я пичкал его размоченной в молоке булкой. Пичкал и думал. Вот ведь чудо! Лечу над Кавказом. Выше всяких орлов, с отдаленной взлетевших вершины. Высота 10 километров. За иллюминатором — 42°. Вверху синее стратосферное небо. Внизу Кавказ. Отсюда он кажется кучей шлака, присыпанного снегом, да простят меня любители сравнений высоких и торжественных. Вообще в воздухе думается не совсем так, как на земле. Необычность обстановки заставляет сопоставлять и сравнивать. Может быть, тому виной легонькое покачивание салона, банное сипенье вентиляторов и постоянный приглушенный гул моторов. В окно кажется, что самолет стоит на месте, лишь едва клонит алюминиевое крыло. Дрожит ритмично на крыле пучок каких-то полосок. Внизу Ледовитый океан облаков. Настоящая Арктика с торосами, льдинами и редкими голубыми разводьями. Слой облаков так правдоподобно плотен, что ищешь на нем больших бродящих белых медведей; кажется, по нему вполне можно ходить. Иногда облака редеют, и тогда сквозь редкую голубизну проглядывают прямоугольники лесов, белые черточки дорог, рассыпанная крупа домишек.
— Скажите, пожалуйста, кто у вас там? — заинтересовалась соседка.
— Дроздята, — сказал я.
Я приоткрыл плетенку, и три оранжевых глотки разом воспрянули со дна.
— Ой! — взвизгнула дама и отодвинулась. — Фи, какие, как змеи…
Не стану описывать всех злоключений. Скажу только, что летели мы через Москву с остановкой на сутки, и в тот пасмурный московский денек не один прохожий с удивлением останавливался, глядя, как большой дяденька шагает по улице Горького с детской расписной корзинкой, заходит иногда во дворы и что-то там копается у стен, воровато заслонясь спиной от прохожих. И на месте каждой остановки оставались белые маслянистые пакетики.
Истекали последние отпускные дни. «В июль катилось лето». Я уже настолько привык к расписной корзиночке, что машинально хватался за нее, уходя из дому. Дроздята ездили в лес за черникой, гуляли по бульварам, обедали в кафе. Отрадно было одно, что с каждым днем они становились взрослее и красивее. Они оделись бурыми перышками и вырастили короткие хвосты. В один прекрасный день птенцы отказались сидеть в корзинке, одичало лезли вон, порхали на руки и плечи. Гнездовый срок кончился, и новые инстинкты проснулись у птиц. Они вдруг утратили милую доверчивость. Перестали подбегать к рукам. Но самое главное — они начали есть сами.
Три бурых обжоры выстраивались полукругом возле консервной банки с червями.
— Есть, есть, есть хочу! — вопил самый крупный, белогорлый и прихлопывал крыльями.
— Есть, есть, есть! — жаловался средний, раскрыв клюв.
— Есть, есть, — плакал третий, самый невзрачный, самый маленький.
Они ждали, что черви сами полезут в рот. Через полчаса они начинали неумело хватать и скоро съедали корм подчистую. Аппетит питомцев приводил нас в трепет. Они уплетали в день поллитровую банку червей, и только водяные мозоли на наших ладонях знали, как дается эта ежедневная «пол-литра». Правда, по нужде птицы ели и хлеб в молоке, но ведь хотелось их выкормить крепкими, здоровыми.
— Хорошо все-таки, что их три, а не пять и не шесть. И как умудряется пара птиц без лопат выкормить такую ораву, — удивлялся я.
Читатель, не знакомый с птицами, скажет, зачем было жадничать, выращивать всех трех, вместо одного. Ведь и хлопот в три раза было б меньше. Конечно. Никто не спорит. Беда в одном — все дрозды в птенцовом пере одинаковы: и самцы, и самки. А нам был нужен только один самец, ведь самки у певчих птиц не поют. Ну-ка, который он из трех — часто гадал я, оглядывая бурых приятных птичек ростом уже со скворца.
В августе дроздята начали ворчать. То один, то другой, то все разом, усаживались они на жердочке и тихонько мурлыкали, верещали нечто несуразное, подрагивая хвостами.
— Усе самцы, — заявил нам Козленко.
— Не может быть!
— Та я ж их тысячи… Раз заспивали, так уж самцы. Ну, может, этот вот, малой, буде самка, а те усе самцы…
Не полагаясь на категорические свидетельства, я ждал, пока дрозды начнут линьку, сменят птенцовый наряд на оперение взрослых.
Мы долго слушали нескладные их напевы, а потом, вспомнив, что все молодые птички учатся петь у старых, я разыскал пластинку с голосами птиц и ежедневно до вязкой оскомины крутил ее перед клеткой на проигрывателе.
Я возненавидел рафинированный голос диктора, тысячу раз повторившего мне фразу: «Вдали, торжественно и немного грустно, поет черный дрозд».
Утром солнце заглядывало в окно. Дроздята за стеклянной дверью прихожей начинали верещать и цвирикать. Их пение вполне походило на скрип рашпиля по неточеной лопате.
— Вдали, — просыпаясь, говорила сестра из соседней комнаты.
— Торжественно… — отвечал я.
— И немного грустно… — фыркала она.
— Поет черный дрозд…
Белогорлый и Средний старались: они исторгали целые каскады антимузыкальных звуков. Маленькая сумрачно молчала, отличаясь только невероятной прожорливостью. Маленькой мы звали ее по традиции, теперь она быстро догоняла Белогорлого и Среднего.
В конце сентября, когда терпению уже приходил конец, дрозды стали линять. Прекрасно поющий Белогорлый вырастил на груди ржавый крап и превратился в обыкновеннейшую самку, которую я с радостью выпустил. Оказался самкой и Средний. Я преподнес его прорицателю Козленко, и он его выпустил тоже. Осталась Маленькая — явная самка. — Неужели все три? — горестно спрашивал я у Козленко.
— А что ж? И бывает. Вот у Пятигорске я выкармливал… Взял пять гнезд — и усе самки. Я ж их тысячи…
Мы вздыхали вокруг Маленькой каждый день, поджидая, когда на ее грудке появятся проклятые рыжие перья — свидетельство принадлежности к непоющему женскому полу.
И вот через неделю я заметил, что на грудке у Маленькой проглянули перышки прекрасного угольного цвета. Самец! Самый настоящий — ликовали мы, заваливая заморыша лучшим кормом. А он рос, оперялся в вороное перо и через месяц стал точно как тот на грузинском дубу — крупный, черный, великолепный, только клюв у него не пожелтел. Это ведь бывает к весне.
Дрозд поселился в большой клетке и начинал уже пробовать звучный флейтовый голос. Мы благоговели и торжествовали.
Однажды рано утром я был разбужен криком сестры с кухни.
Она кричала так, точно в квартиру вошло семеро разбойников.
Я вылетел в кухню и сразу понял все. Клетка была пуста. Дверца отперта. Дрозд сидел в раскрытой форточке и радостно приквохтывал, словно бы говорил:
— Ну, спасибо, друзья, за хлеб, за соль. Теперь-то уж я задам тягу…
Где он теперь, этот черный дрозд? Помнит ли нас или забыл? Может быть, вернулся он на Кавказ. Поет где-нибудь на горном склоне.
Вспоминаю… Чудится мне теплое солнце, зеленое море, грузинский дуб, колючая ежевика.
— Не поехать ли опять? — вслух думаю я…
<<< Назад Птички |
Вперед >>> Уникальная птица |
- Генетика и «черный день» дарвинизма
- Черный стриж
- Красный и черный кораллы
- Большой черный еловый усач (Monochamus urussovl Fisch)
- Паслен черный (Solarium nigrum)
- Черный кокон для галактик
- Черный дятел, или желна (рис. XII)
- Черный дрозд (рис. IX)
- Черный и белый
- XX.2 Д-р Дейман и Черный Ян
- Австралорп черный
- Британский черный