Книга: Начало бесконечности

10. Сон Сократа

<<< Назад
Вперед >>>

10. Сон Сократа

СОКРАТ остановился на постоялом дворе в Дельфах, недалеко от оракула. Вместе со своим другом ХЕРЕФОНТОМ они сегодня спросили у оракула, кто самый мудрый человек в мире[64] , чтобы пойти к нему и учиться у него. Но к их разочарованию жрица (которая говорит от лица бога Аполлона) объявила лишь: «Нет никого мудрее Сократа». И вот теперь, во сне, СОКРАТУ, пристроившемуся на неудобном ложе в непомерно дорогой комнатушке, слышится глубокий, мелодичный голос, нараспев произносящий его имя.

ГЕРМЕС: Приветствую тебя, Сократ.

СОКРАТ [натягивает на голову одеяло]: Уйди прочь. Я сегодня совершил столько приношений, что больше тебе из меня ничего не выжать. Ты разве не слышал, что я слишком «мудр», чтобы опускаться до этого?

ГЕРМЕС: Мне не нужны приношения.

СОКРАТ: Тогда чего тебе надо? [Он поворачивается и видит обнажённого Гермеса.] Хм, наверняка некоторые из моих соратников, расположившихся снаружи, будут рады…

ГЕРМЕС: Мне нужны не они, а ты, о, Сократ.

СОКРАТ: Тогда придётся тебя разочаровать, незнакомец. А теперь, прошу, оставь меня, я заслужил покой.

ГЕРМЕС: Ну что ж… [Он поворачивается к двери.]

СОКРАТ: Постой.

ГЕРМЕС оборачивается и в недоумении поднимает бровь.

СОКРАТ [медленно размышляя]: Я сплю. Мне снится сон. А ты — бог Аполлон.

ГЕРМЕС: Почему ты так думаешь?

СОКРАТ: Эти места для тебя священны. Сейчас ночь, темно, но я всё равно тебя вижу. В реальной жизни такого быть не может. Так что, наверно, ты пришёл ко мне во сне.

ГЕРМЕС: Ты рассуждаешь хладнокровно. Разве ты не напуган?

СОКРАТ: Ха! Позволь задать встречный вопрос: ты добрый бог или злой? Если добрый, то чего мне бояться? А если злой, то я считаю, что бояться тебя — ниже моего достоинства. Мы, жители Афин, народ гордый, и у нас есть богиня-покровительница, как ты, конечно, знаешь. Мы дважды побеждали Персидскую империю в тяжелейшей борьбе[65], а теперь мы бросаем вызов Спарте. Мы всегда бросаем вызов тем, кто хочет нас подчинить.

ГЕРМЕС: Даже богу?

СОКРАТ: Добрый бог не будет стремиться к такому. Но с другой стороны, по нашим обычаям мы выслушиваем любого, кто предлагает честную критику и хочет убедить нас добровольно изменить своё мнение. Ведь мы хотим делать то, что правильно.

ГЕРМЕС: Эти два обычая — две стороны одной ценной монеты, Сократ. Я отдаю вам, афинянам, за это должное.

СОКРАТ: Мой город, вне сомнения, заслуживает твоей благосклонности. Но с чего бы бессмертному вести беседу с таким озадаченным и несведущим человеком, как я? Думаю, я знаю зачем: ты раскаиваешься в том, что так пошутил через оракула, да? С твоей стороны, и правда, было очень жестоко насмехаться над нами в ответ, притом что мы преодолели такой путь и столько оставили приношений. А теперь скажи мне правду, о, кладезь мудрости: кто же самый мудрый на свете человек?

ГЕРМЕС: Я не раскрываю фактов.

СОКРАТ [вздыхает]: Тогда умоляю, скажи, какова природа добродетели? Я всегда хотел это знать.

ГЕРМЕС: И нравственных истин я не раскрываю.

СОКРАТ: Но как добрый бог, ты, должно быть, пришёл, чтобы передать мне какие-то знания. Чем же ты соблаговолишь наградить меня?

ГЕРМЕС: Знанием о знании. Эпистемологией. И я уже кое-что тебе сказал.

СОКРАТ: Да? А, ты сказал, что уважаешь афинян за открытость аргументам. И за сопротивление обидчикам. Но все знают, что это благодетели! И уж конечно, рассказав мне то, что я уже знаю, ты не можешь считать, что что-то «раскрыл» мне.

ГЕРМЕС: Многие афиняне действительно назвали бы это благодетелями. Но сколько из них верят в это по-настоящему? Сколько пожелает критиковать бога, исходя из стандартов благоразумия и справедливости?

СОКРАТ [размышляя]: Наверно, все достойные. Ведь как можно быть праведником, следуя богу, в чьей нравственной правоте ты не убеждён? И как можно убедиться в чьей-то нравственной правоте, не сформировав мнение о том, какие качества являются правильными с нравственной точки зрения?

ГЕРМЕС: А твои соратники, спящие там, на лужайке, они, что, недостойные?

СОКРАТ: Нет, достойные.

ГЕРМЕС: Известно ли им о связи, которую ты только что провёл между благоразумием, нравственностью и нежеланием подчиняться богам?

СОКРАТ: Вероятно, им это не вполне известно, пока.

ГЕРМЕС: Так, значит, неверно то, что это известно любому достойному.

СОКРАТ: Согласен. Вероятно, это известно только мудрым.

ГЕРМЕС: Тогда уж тем, кто как минимум мудр так же, как ты. Кто ещё относится к этой высокой категории?

СОКРАТ: Ты что, преследуешь какую-то высокую цель, продолжая насмехаться надо мной, а, мудрый Аполлон? Зачем ты задаёшь мне тот же вопрос, который мы задали тебе утром? Кажется, твоя шутка перестаёт быть смешной.

ГЕРМЕС: А ты, Сократ, разве никогда ни над кем не насмехался?

СОКРАТ [с достоинством]: Если иногда я и смеюсь над кем-то, то только потому, что хочу, чтобы он помог мне найти истину, с которой ни я, ни он ещё не знакомы. Я не насмехаюсь свысока, как ты. Я только хочу подвигнуть моего смертного друга, чтобы он помог видеть дальше того, что увидеть просто.

ГЕРМЕС: Разве есть что-то в мире, что легко увидеть? Что увидеть проще всего?

СОКРАТ [пожимает плечами]: То, что у тебя перед глазами.

ГЕРМЕС: И что же у тебя сейчас перед глазами?

СОКРАТ: Ты.

ГЕРМЕС: Точно?

СОКРАТ: Уж не собираешься ли ты спрашивать меня, как я могу быть уверен в том, что говорю? А потом, что бы я ни сказал, ты спросишь, как я могу быть уверен и в этом?

ГЕРМЕС: Нет. Неужели ты думаешь, что я явился сюда, чтобы упражняться в банальных приёмах ведения дискуссии?

СОКРАТ: Что ж, хорошо: очевидно, я не могу быть ни в чём уверен. Но я и не хочу. Что может быть скучнее — ничего личного, о, мудрый Аполлон, — чем достичь состояния абсолютной уверенности в своих убеждениях, к которому некоторые, похоже, так стремятся. Какая от этого может быть польза, кроме видимости аргумента, когда на самом деле его нет. К счастью, это психическое состояние не имеет ничего общего с тем, к чему я сам стремлюсь, а именно открыть истину о том, каков мир, почему он такой и, даже больше, каким он должен быть.

ГЕРМЕС: Мои поздравления, Сократ, ты обладаешь эпистемологической мудростью. Знание, которое ты ищешь, — объективное знание — сложно получить, но оно достижимо. А к тому психическому состоянию, которого ты не ищешь, — обоснованному убеждению[66], — стремятся многие, особенно священники и философы. Но, по правде говоря, убеждения нельзя обосновать, кроме как относительно других убеждений, и даже в этом случае только с ошибками. Так что поиск обоснований может привести разве что к бесконечному регрессу, каждый шаг которого будет и сам подвержен ошибкам.

СОКРАТ: И это я знаю.

ГЕРМЕС: Действительно. И, как ты правильно заметил, если я тебе скажу то, что ты уже знаешь, это не будет считаться «откровением». Однако заметь, что это как раз то, с чем люди, ищущие обоснованных убеждений, не согласны.

СОКРАТ: Что-что? Прости меня, но для моей предположительно мудрой головы этот комментарий слишком запутан. Прошу, объясни, что я должен заметить в тех людях, которые ищут «обоснованных убеждений».

ГЕРМЕС: А вот что. Предположим, им известно объяснение чего-либо. Мы с тобой сказали бы, что они его знают. Но для них, независимо от того, насколько разумно это объяснение и насколько оно может быть верным, важным и полезным, это всё ещё не знание. Они будут считать его таковым, только если потом придёт бог и подтвердит им, что оно верно (или если они вообразят себе такого бога или другой авторитетный источник). Таким образом, если авторитет скажет им то, о чём они и так уже прекрасно знают, для них это действительно будет откровение.

СОКРАТ: Это я понимаю. И я также понимаю, что они глупцы, потому что во всём, что они знают, «авторитет» [указывает на Гермеса] может просто играть с ними. Или пытаться преподать им важный урок. А может, они неправильно его понимают. Или ошибаются в том, что это авторитет…

ГЕРМЕС: Да. Таким образом, то, что они называют «знанием», а именно обоснованное убеждение, — фантазия. Для человека оно недостижимо, разве что в виде самообмана; ни для какой хорошей цели оно не нужно; к нему не стремятся мудрейшие из смертных.

СОКРАТ: Это я знаю.

ГЕРМЕС: И Ксенофан знал, но его больше нет среди смертных…

СОКРАТ: Ты это имел в виду, когда сказал оракулу, что нет никого мудрее меня?

ГЕРМЕС [игнорирует вопрос]: Следовательно, также я не имел в виду какое-либо обоснованное убеждение, когда спросил, уверен ли ты, что я стою у тебя перед глазами. Я только спросил, как ты можешь утверждать, что «ясно видишь», что у тебя перед глазами, если ты при этом говоришь, что спишь!

СОКРАТ: Да! Ты поймал меня на ошибке, но она определённо не тривиальна. Действительно, ты не можешь быть в буквальном смысле у меня перед глазами. Возможно, ты у себя на Олимпе и посылаешь мне некое своё подобие. Но в таком случае ты им управляешь, и я его вижу и называю его «тобой» и поэтому вижу «тебя».

ГЕРМЕС: Но я спросил не об этом. Я спросил, что сейчас у тебя перед глазами. В реальности.

СОКРАТ: Хорошо. В реальности у меня перед глазами комнатушка. Или, точнее говоря, у меня перед глазами веки, поскольку глаза у меня должны быть закрыты. Но по твоему лицу я вижу, что такой ответ для тебя всё ещё недостаточно точен. Хорошо: у меня перед глазами — внутренняя поверхность век.

ГЕРМЕС: И ты её видишь? Другими словами, так ли «легко увидеть» то, что у тебя перед глазами?

СОКРАТ: Прямо сейчас нет. Но только потому, что я сплю.

ГЕРМЕС: Только потому, что спишь? То есть ты говоришь, что если бы бодрствовал, то сейчас видел бы веки изнутри?

СОКРАТ [осторожно]: Если бы я не спал, но глаза были бы закрыты, то да.

ГЕРМЕС: Какой цвет ты видишь, когда закрываешь глаза?

СОКРАТ: В такой тусклой комнате, как эта, — чёрный.

ГЕРМЕС: Ты думаешь, что веки у тебя изнутри чёрные?

СОКРАТ: Наверно, нет.

ГЕРМЕС: Так ты и правда их увидишь?

СОКРАТ: Ну, не то что бы…

ГЕРМЕС: Но если бы ты сейчас открыл глаза, ты бы увидел комнату?

СОКРАТ: Очень смутно. Сейчас ведь темно.

ГЕРМЕС: Тогда я спрошу ещё раз: правда ли, что если бы ты не спал, ты бы легко мог увидеть то, что у тебя перед глазами?

СОКРАТ: Ну, хорошо, не всегда. Но тем не менее, когда я не сплю и глаза у меня открыты, и освещение яркое…

ГЕРМЕС: Но не слишком яркое, да?

СОКРАТ: Да. Если ты собираешься придираться и дальше, то, да, я признаю, что, когда солнце светит прямо в глаза, мы видим даже хуже, чем в темноте. Аналогично, можно увидеть собственное лицо за зеркалом, там, где на самом деле только пустота. Иногда мы видим мираж или в смятых одеждах нам чудится мифическое создание…

ГЕРМЕС: Или оно нам чудится во сне…

СОКРАТ [улыбаясь]: Именно так. И, наоборот, будь то во сне или наяву, мы часто не видим того, что есть на самом деле.

ГЕРМЕС: Ты просто не представляешь себе, сколько такого…

СОКРАТ: Да, конечно. Но всё же, когда мы не спим и условия благоприятствуют тому, чтобы видеть…

ГЕРМЕС: А как узнать, «благоприятствуют ли условия» тому, чтобы видеть?

СОКРАТ: Ага! Теперь ты пытаешься поймать меня на том, что я хожу по кругу. Ты хочешь, чтобы я сказал, что говорить, что условия благоприятствуют тому, чтобы видеть, можно, когда без труда видишь, что тебя окружает.

ГЕРМЕС: Я как раз не хочу, чтобы ты так говорил.

СОКРАТ: Мне кажется, что задаёшь вопросы обо мне: что передо мной, что я могу увидеть без труда, уверен ли я и так далее. Но я ищу фундаментальных истин, из которых, как я полагаю, ни одна преимущественно со мной не связана. Позволь ещё раз подчеркнуть: я не уверен в том, что у меня перед глазами, никогда — ни с закрытыми, ни с открытыми глазами, ни во сне, ни наяву. Не могу я быть уверен и в том, что вероятно есть у меня перед глазами. Ведь как я могу оценить вероятность того, что сплю, когда я думаю, что бодрствую? Или что вся моя жизнь до этого была сном, в который соизволил меня заключить один из вас, бессмертных?

ГЕРМЕС: Вот уж действительно.

СОКРАТ: А возможно, я стал жертвой обычного трюка вроде тех, которыми промышляют фокусники. Мы знаем, что фокусник нас обманывает, потому что он показывает то, чего быть не может и просит за это деньги! Но если бы он отказался от вознаграждения и показал мне что-то возможное, но чего нет на самом деле, как бы я об этом узнал? Может быть, то, что ты мне привиделся, — не сон, а какой-то хитрый фокус. С другой стороны, возможно, ты и правда тут, собственной персоной, а я не сплю. Ни в чём из этого я не могу быть уверен. Однако я могу думать, что я знаю кое-что из этого.

ГЕРМЕС: Точно. А верно ли то же самое относительно твоего нравственного знания? Можешь ли ты ошибаться, заблуждаться относительно того, что правильно, а что нет, как с миражами или фокусами?

СОКРАТ: Это как будто представить сложнее. Ведь в том, что касается нравственного знания, от чувств толку мало: в основном это мои собственные мысли. Я рассуждаю о том, что правильно, а что нет, почему кого-то считают добродетельным, а кого-то грешным. Конечно, я могу ошибаться в этих умственных построениях, но это не так просто, как обманываться, видя фокусы и иллюзии, происходящие вне тебя, ведь они затрагивают только чувства, а не разум.

ГЕРМЕС: Как тогда ты объяснишь, что вы, афиняне, постоянно спорите о том, какие качества составляют добродетель, а какие — порок, какие действия правильные, а какие — нет?

СОКРАТ: Что же тут непонятного? Мы расходимся во мнениях потому, что ошибиться легко. Но мы также приходим к согласию по многим таким вопросам. Из этого я делаю вывод: там, где до сих пор у нас не получалось сойтись во взглядах, это не потому, что нас что-то активно вводит в заблуждение, а просто потому, что о некоторых вопросах трудно рассуждать: в геометрии тоже есть много истин, которых не знал даже Пифагор, но будущие геометры могут открыть. Как писал тот другой «мудрый смертный» Ксенофан:

Боги отнюдь не открыли смертным всего изначально,

Но постепенно, ища, лучшее изобретают[67].

Вот что мы, афиняне, сделали по отношению к нравственному знанию. Путём поиска мы выучили простые вещи и пришли к согласию в них. А в будущем теми же средствами, а именно отказываясь огораживать любые свои идеи от критики, мы, возможно, узнаем и более сложное.

ГЕРМЕС: В твоих словах много истины. Давай пройдём немного дальше: если так сложно систематически заблуждаться по поводу нравственных вопросов, то как так получилось, что в некоторых из них спартанцы расходятся с вами, в тех, с которыми практически все афиняне согласны, в тех, которые ты только что назвал простыми?

СОКРАТ: Потому что спартанцы в раннем детстве узнают много ошибочных убеждений и ценностей.

ГЕРМЕС: А в каком возрасте афиняне начинают получать своё безупречное образование?

СОКРАТ: И снова ты поймал меня на ошибке. Да, безусловно, и мы прививаем свои ценности с младых лет, и сюда должно включить не только нашу глубокую мудрость, но и самые серьёзные заблуждения. Однако наши ценности включают в себя открытость предложениям, терпимость к разногласиям, критику как разногласий, так и общепринятых мнений. Таким образом, как я полагаю, разница между нами и спартанцами на самом деле в том, что согласно своим нравственным устоям они должны оберегать самые свои важные представления от критики. Не должны быть открытым предложениям. Не должны критиковать конкретные идеи, такие как свои традиции или понимание богов; не должны искать истину, ведь они утверждают, что уже знают её. А значит, они не верят, что «со временем могут научиться чему-то лучшему».

И среди них есть согласие, потому что их законы и обычаи принуждают к послушанию. Мы же соглашаемся между собой (до той степени, до которой соглашаемся), потому что благодаря нашей традиции нескончаемых дебатов нам открылось некое подлинное знание. Поскольку для каждого данного предмета есть только одна истина, по мере того как мы открываем представления, более близкие к истине, они становятся ближе друг к другу, и мы ещё больше сходимся во взглядах. Люди, которые сходятся в том, что истинно, сходятся и во взглядах.

ГЕРМЕС: И это верно.

СОКРАТ: Более того, поскольку спартанцы не стремятся к совершенствованию, неудивительно, что они его не находят. Мы же, наоборот, всегда к нему стремились, путём постоянной критики и дебатов, пытаясь исправлять свои представления и поведение. И таким образом оказались в хорошем положении, позволяющем приумножать наши знания в будущем.

ГЕРМЕС: Тогда получается, что спартанцы не правы, когда учат своих детей оберегать представления, законы и обычаи своего города от критики.

СОКРАТ: Я думал, ты не собираешься раскрывать нравственные истины!

ГЕРМЕС: Что я могу поделать, если это логическое следствие эпистемологии. И к тому же эту истину ты уже знаешь.

СОКРАТ: Да. И я понимаю, к чему ты клонишь. Ты показываешь мне, что и в отношении нравственного знания бывают миражи и фокусы. Некоторые из них встроены в нравственный выбор, который традиционно делают спартанцы. Ведь уже то, как они живут, вводит их в заблуждение, заманивает в ловушку, потому что одно из их ошибочных убеждений заключается в том, что они не должны предпринимать никаких шагов, чтобы помешать этому!

ГЕРМЕС: Именно так.

СОКРАТ: Есть ли в нашем образе жизни такие ловушки? [Хмурит брови.] Конечно, я думаю, что нет. Но разве я мог бы думать иначе? Как писал всё тот же Ксенофан, слишком легко счесть универсальной истиной её местные проявления:

Эфиопы… [представляют своих богов] чёрными и с приплюснутыми носами,Фракийцы — рыжими и голубоглазыми…Если бы руки имели быки или <кони,>Чтобы рисовать руками, творить изваянья, как люди,Кони б тогда на коней, а быки на быков бы похожихОбразы рисовали богов и тела их ваяли,Точно такими, каков у каждого собственный облик[68].

ГЕРМЕС: Теперь ты представляешь себе некоего Сократа Спартанского, который считает, что у них сплошная добродетель, а у вас — упадок…

СОКРАТ: И который считает, что мы загнали себя в ловушку, поскольку никогда по своей воле не примем, чтобы «исправиться», спартанский образ жизни. Да.

ГЕРМЕС: Но заботит ли этого Сократа Спартанского, если он существует, что афинский Сократ может быть прав, а он нет? Был ли у спартанцев Ксенофан, который предположил, что боги могут не быть такими, как думают о них греки?

СОКРАТ: Наверняка нет!

ГЕРМЕС: И поскольку их «образ жизни» включает в себя сохранение образа жизни неизменным, то если бы он был прав, а ты нет…

СОКРАТ: То спартанцы должны быть всё время правы, начиная с того момента, как они стали вести свой теперешний образ жизни. Наверно, в самом начале боги раскрыли им идеальный образ жизни. Твоих рук дело?

ГЕРМЕС вскидывает брови.

СОКРАТ: Ну, конечно, нет. Теперь я вижу, что разница между нашим образом жизни и их — не только в ракурсе и не только в степени[69]. Скажу иначе.

Если Сократ Спартанский прав в том, что Афины находятся в плену ложных заключений, а Спарта нет, то Спарта, раз она не меняется, уже должна быть идеальной, а значит, правой относительно всего прочего тоже. Но на самом деле они практически ничего не знают. Одного они явно не знают, а именно: как убедить в идеальности Спарты другие города, даже те, в которых есть практика выслушивания аргументов и критики…

ГЕРМЕС: Что ж, логически вполне возможно, что «идеальный образ жизни» предполагает мало достижений и наличие заблуждений по большинству вопросов. Но ты приоткрыл важный момент…

СОКРАТ: А если я прав, что Афины не находятся в этом плену, то из этого никак не следует, правы мы или ошибаемся по любым другим вопросам. Действительно, сама наша идея о возможности совершенствования предполагает, что в текущих наших представлениях должны быть ошибки и несоответствия.

Благодарю тебя, великодушный Аполлон, за то, что приоткрыл мне эту важную разницу.

ГЕРМЕС: Однако это ещё не всё. Имей в виду, что и спартанцы, и афиняне — всего лишь люди и им свойственно ошибаться, а всё мышление их подвержено заблуждениям и ошибкам…

СОКРАТ: Постой! Всё наше мышление подвержено ошибкам? Что же, нет буквально ни одной идеи, которую можно надёжно оградить от критики?

ГЕРМЕС: Например?

СОКРАТ [задумывается ненадолго, затем отвечает]: Истины арифметики, например, два плюс два равно четырём? Или то, что Дельфы существуют? Или факт из геометрии, что углы треугольника в сумме дают два прямых?

ГЕРМЕС: Не раскрывая фактов, я не могу подтвердить даже то, что все эти три утверждения истинны! Но важнее вот что: почему ты решил именно их освободить от критики? Почему Дельфы, а не Афины? Почему два плюс два, а не три плюс четыре? Почему не теорема Пифагора? Ты так решил, потому что из всех утверждений, которые ты рассматривал, они лучше всего передадут твою мысль, потому что они наиболее очевидны, однозначно истинны?

СОКРАТ: Да.

ГЕРМЕС: А тогда как ты определял, насколько очевидно и однозначно верно каждое из выбранных тобой утверждений по сравнению с другими? Разве ты не критиковал их? Разве не попытался быстро продумать, как или почему они могли бы оказаться ложными?

СОКРАТ: Я всё это проделал. Я понимаю тебя. Если бы я оградил их от критики, я бы никак не смог прийти к такому выводу.

ГЕРМЕС: Получается, что ты радикальный фаллибилист, хотя и ошибочно считаешь, что нет.

СОКРАТ: Я просто поставил это под сомнение.

ГЕРМЕС: Ты поставил под сомнение и критиковал сам фаллибилизм, как раз в духе истинного фаллибилиста.

СОКРАТ: Да, это так. Более того, если бы я не критиковал его, я бы не смог понять, почему он верен. Сомнение укрепило моё знание важной истины — ведь знание, ограждённое от критики, не может совершенствоваться!

ГЕРМЕС: И это тоже ты уже знал. Ведь именно поэтому ты всегда всех призываешь к критике даже того, что кажется тебе наиболее очевидным…

СОКРАТ: И поэтому я стал для них примером!

ГЕРМЕС: Вероятно. Теперь посмотри: что случилось бы, если бы склонные ошибаться афинские избиратели ошиблись и приняли весьма немудрый и несправедливый закон…

СОКРАТ: Что они, увы, часто делают…

ГЕРМЕС: Представь себе частный случай, в рамках нашей беседы. Предположим, что избирателей каким-то образом удалось убедить в том, что воровство — высшая благодетель, которая несёт в себе много пользы с практической точки зрения, и что нужно отменить все законы, запрещающие его. Что тогда будет?

СОКРАТ: Все начнут воровать. И очень быстро те, кто преуспеет в этом (и в жизни среди воров) лучше других, станут самыми состоятельными. Но большинство людей (даже большинство воров) больше не смогут чувствовать себя в безопасности у себя дома и не только, и все земледельцы, ремесленники, торговцы вскоре поймут, что невозможно и дальше производить то, что всё равно могут украсть. За этим последуют беды и голод, а обещанной пользы не будет, и все они поймут, что ошибались.

ГЕРМЕС: Поймут ли? Позволь ещё раз напомнить тебе, Сократ, о том, что человеку свойственно ошибаться. С учётом того, что их твёрдо убедили в пользе воровства, не подумают ли они прежде всего, что воровства просто недостаточно много? Не примут ли они законы, которые будут ещё больше поощрять его?

СОКРАТ: Увы, поначалу, да. Но независимо от того, насколько твёрды были их убеждения, эти неудачи станут для них проблемами, которые они захотят решить. Несколько человек начнут в итоге подозревать, что увеличением воровства проблему, может, и не решить. Они задумаются. В пользе воровства их убедило какое-то объяснение. И теперь они будут пытаться объяснить, почему предполагаемое решение не действует. В конце концов они найдут объяснение, которое будет казаться разумнее. И постепенно убедят в этом остальных, и так далее, пока большинство опять не станет выступать против воровства.

ГЕРМЕС: Ага! Так спасение придёт через убеждение.

СОКРАТ: Да, пожалуй. Через мышление, объяснение и убеждение. И теперь, с помощью новых объяснений[70], они лучше разберутся в том, почему воровство вредно.

ГЕРМЕС: Кстати, эта маленькая выдуманная нами история как раз отражает то, какими мне видятся Афины.

СОКРАТ [немного обиженно]: Так ты, должно быть, смеёшься над нами!

ГЕРМЕС: Вовсе нет, афинянин. Я же сказал, что уважаю вас. А теперь давай посмотрим, что было бы, если бы вместо легализации воровства они ошиблись и запретили дебаты, а также философию, политику, выборы и всю эту деятельность и стали считать её позорной.

СОКРАТ: Понимаю. Это было бы равносильно запрету убеждать. А значит, тот путь к спасению, который мы обсудили, оказался бы отрезан. Это редкая и фатальная ошибка: она не оставляет возможности для отступления.

ГЕРМЕС: Или по крайней мере чрезвычайно усложняет спасение, да. Такой в моих глазах и выглядит Спарта.

СОКРАТ: Понимаю. И в моих тоже, теперь, когда ты указал мне на это. В прошлом я часто задумывался над многочисленными различиями наших двух городов, ибо я должен признаться, что было и есть много чего, что в спартанцах меня восхищает. Но до сих пор я не осознавал, что все эти различия поверхностны. За их очевидными добродетелями и пороками, даже за самим фактом, что они злейшие враги Афин, скрывается то, что Спарта является жертвой — и слугой — коренного зла. Это весомое откровение, благородный Аполлон, лучше, чем тысяча заявлений оракула. Как мне благодарить тебя?

ГЕРМЕС кивает в знак признательности.

СОКРАТ: Я также понимаю, почему ты постоянно намекаешь мне, что человеку свойственно ошибаться. Раз уж ты упомянул, что некоторые нравственные истины логически следуют из эпистемологических соображений, мне теперь интересно, верно ли это для всех. Может ли быть так, что моральный императив, заключающийся в неразрушении средств исправления ошибок, — единственный такой императив? И что все остальные нравственные истины из него следуют?

ГЕРМЕС молчит.

СОКРАТ: Как тебе будет угодно. Теперь, касательно Афин и того, что ты говорил об эпистемологии: если наши шансы на открытие новых знаний настолько высоки, почему ты подчёркивал ненадёжность чувств?

ГЕРМЕС: Я поправлял твоё описание поиска знаний как стремления «видеть дальше того, что увидеть просто».

СОКРАТ: Я говорил метафорически: «видеть» в смысле «понимать».

ГЕРМЕС: Да. Но тем не менее ты признал, что то, как ты думал, проще всего увидеть в буквальном смысле, на самом деле увидеть совсем непросто, ничего не зная об этом заранее. На самом деле ничто нельзя легко увидеть без предварительных знаний. Всё знание в мире даётся нелегко. Более того…

СОКРАТ: Более того, отсюда следует, что мы не получаем знания из того, что видим. Оно не попадает в нас через органы чувств.

ГЕРМЕС: Точно.

СОКРАТ: Однако ты говоришь, что объективное знание достижимо. А если оно не даётся нам через чувства, то откуда оно берётся?

ГЕРМЕС: А если я сказал бы тебе, что всё знание происходит от способности убеждать.

СОКРАТ: Опять убеждение! Что ж, тогда я ответил бы, при всём моём уважении, что это не имеет смысла. Кто бы и в чём бы меня ни убеждал, сначала он должен открыть это для себя, так что в таком случае следует спросить, откуда взялось его знание…

ГЕРМЕС: Совершенно верно, если не…

СОКРАТ: И в любом случае, когда я что-то узнаю путём убеждения, это на самом деле приходит ко мне через чувства.

ГЕРМЕС: Нет, ты ошибаешься. Тебе это только кажется.

СОКРАТ: Как так?

ГЕРМЕС: Ты же сейчас от меня что-то узнаёшь, да? И ты получаешь это знание через органы чувств?

СОКРАТ: Да, конечно. Или нет, не через чувства. Но это только потому, что ты, сверхъестественное существо, обходишь мои чувства и посылаешь мне знания во сне.

ГЕРМЕС: Разве?

СОКРАТ: Мне казалось, ты здесь не для того, чтобы испытывать на мне приёмы ведения дискуссии! Ты что, отрицаешь своё собственное существование? Когда так поступают софисты, я обычно признаю их слова и перестаю с ними спорить.

ГЕРМЕС: Что вновь свидетельствует о твоей мудрости, Сократ. Но нет, я не отрицаю своё существование. Я только спросил, не всё ли равно, реален я или нет. Повлияло бы это на твоё мнение о чём-либо из того, что ты узнал об эпистемологии из нашего разговора?

СОКРАТ: Наверно, нет…

ГЕРМЕС: Наверно, нет? Да ты что, Сократ, ты же сам хвастался, что ты и твои сограждане всегда открыты убеждению.

СОКРАТ: Да, я понимаю тебя.

ГЕРМЕС: Хорошо, а если я лишь результат игры твоего воображения, то кто тогда убедил тебя?

СОКРАТ: Наверно, я сам, если только этот сон не происходит из какого-то другого источника — не от тебя, и не от меня…

ГЕРМЕС: Но разве ты не говорил, что открыт для убеждения кем бы то ни было? Не всё ли равно, что сны приходят неизвестно откуда? Если они убедительны, то не должен ли ты считать своим долгом, как афинянин, принять их?

СОКРАТ: Похоже, что да. А что если сон исходил бы из злого источника?

ГЕРМЕС: Это тоже не вносит никакой принципиальной разницы. Допустим, источник хочет донести до тебя какой-то факт. Тогда, если ты подозреваешь, что источник злой, ты попытаешься понять, чего он добивается, рассказывая тебе сомнительный факт. Но потом, в зависимости от твоего объяснения, ты вполне можешь взять и всё-таки поверить ему…

СОКРАТ: Понимаю. Если, например, враг объявит, что хочет убить меня, я вполне могу ему поверить при всей его недоброжелательности.

ГЕРМЕС: Да. А можешь и не поверить. А если твой самый близкий друг захочет тебе что-то сказать, ты точно так же можешь подумать, а не обманывает ли его кто-то третий, недоброжелатель, или не ошибается ли он по одной из бесчисленных причин. Таким образом, легко может случиться так, что ты поверишь не своему близкому другу, а злейшему врагу. Что важно, во всех этих случаях ты как-то объяснишь для себя в голове, эти факты, наблюдения и советы.

Но у нас всё проще. Как я уже сказал, я не раскрываю фактов. Я только привожу аргументы.

СОКРАТ: Понимаю. Если аргумент сам по себе убедителен, то доверять источнику мне необязательно. Но любой источник будет бесполезен, если у меня нет также убедительного аргумента.

Постой-ка, меня только что осенило. Ты «не раскрываешь фактов». Но бог Аполлон-то их раскрывает, сотнями каждый день, через оракула. Ага, всё ясно! Ты не Аполлон, ты другой бог.

ГЕРМЕС молчит.

СОКРАТ: Очевидно, ты бог знаний… но знаниями интересуются несколько богов. Даже сама Афина, но ты явно не она, я знаю.

ГЕРМЕС: Нет, не знаешь.

СОКРАТ: Отчего же. Твой внешний вид тут ни при чём. Такой вывод я могу сделать из того, как ты отзываешься об Афинах. Я думаю, ты — Гермес. Бог знаний, посланий, потока информации…

ГЕРМЕС: Что ж, неплохо. А почему ты считаешь, что Аполлон через оракула раскрывает факты?

СОКРАТ: А!

ГЕРМЕС: Мы договорились, что под «раскрывать» имеется в виду сообщать просителю что-то, чего он ещё не знает…

СОКРАТ: Его ответы, что, все подряд шутки и проказы?

ГЕРМЕС молчит.

СОКРАТ: Как тебе будет угодно, проворный Гермес. Тогда позволь, я попытаюсь понять твой аргумент касательно знаний. Я спросил, откуда берётся знание, а ты перевёл моё внимание на этот самый сон. Ты спросил, изменится ли мой взгляд на знание, которое я получаю от тебя, если в итоге выяснится, что оно не имеет сверхъестественной поддержки. И мне пришлось согласиться, что нет, не изменится. Таким образом, я должен сделать вывод, что… все знания происходят из того же источника, что и сны? И он находится внутри нас?

ГЕРМЕС: Да, из того же источника. Помнишь, что писал Ксенофан сразу после того, как сказал, что объективное знание человеком достижимо?

СОКРАТ: Да. Дальше было:

Истины точно никто не узрел и никто не узнаетИз людей о богах и о всём, что я только толкую:Если кому и удастся вполне сказать то, что сбылось,Сам всё равно не знает, во всём лишь догадка бывает[71].

То есть он говорит, что объективное знание достижимо, а вот обоснованное убеждение («безусловная истина») — нет.

ГЕРМЕС: Да, мы всё это обсудили. Но нужный тебе ответ — в последней строке.

СОКРАТ: «…Во всём лишь догадка бывает». Догадки!

ГЕРМЕС: Да, гипотезы.

СОКРАТ: Но постой! А как же если знание приходит не из догадок, а, например, когда какое-нибудь божество посылает мне его во сне? А если я просто слышу идеи от других людей? Они, может, до них и догадались, но я-то воспринимаю их просто слушая.

ГЕРМЕС: Нет, это не так. Во всех таких случаях тебе всё равно приходится догадываться, чтобы узнать что-то новое.

СОКРАТ: Разве?

ГЕРМЕС: Конечно. Наверняка и тебя часто неправильно понимали, даже те, кто изо всех сил старался понять, да?

СОКРАТ: Да.

ГЕРМЕС: А ты сам разве не часто неправильно понимал, что имеет в виду кто-то другой, даже когда он пытается донести до тебя это с максимальной ясностью?

СОКРАТ: Бывало и такое. И в этой нашей беседе в том числе.

ГЕРМЕС: Это присуще не только философским идеям, но и вообще всем идеям. Помнишь, как вы заблудились по пути сюда с корабля? А почему?

СОКРАТ: Потому что, как мы потом осознали, мы совершенно не так поняли разъяснения капитана, когда тот указывал нам дорогу.

ГЕРМЕС: Так вот, когда вы неправильно поняли, что он имел в виду, хотя внимательно слушали каждое его слово, кто вам это внушил? Уж наверно, не капитан…

СОКРАТ: Понимаю. Должно быть, это шло изнутри нас. Наверно, это была догадка. Хотя до сих пор я никогда даже вскользь не задумывался о том, что строил догадки.

ГЕРМЕС: Так с чего тогда ожидать, что при правильном понимании кого-то происходит что-то другое?

СОКРАТ: Да-да. Когда мы что-то слышим, мы догадываемся о смысле, даже не осознавая этого. Кажется, я начинаю понимать.

За одним исключением: ведь догадка — это ещё не знание!

ГЕРМЕС: Действительно, многие из догадок не открывают ничего нового. Догадки, хоть и дают начало всему знанию, также являются источником ошибок, и поэтому важно, что случается с идеей после того, как до неё догадались.

СОКРАТ: Итак, позволь мне совместить этот вывод с моими познаниями о критике. Догадка может появиться из сна, может быть просто плодом необузданной мысли, случайной комбинацией идей или ещё чем-то. Но мы не принимаем её слепо на веру, потому что думаем, что она «надёжна» или потому что хотим, чтобы она оказалась верной. Вместо этого мы критикуем её и пытаемся найти в ней недостатки.

ГЕРМЕС: Да. Именно это так или иначе и нужно делать.

СОКРАТ: Затем мы пытаемся исправить недостатки, переделывая идею или отбрасывая её в пользу других, и все эти переделки или другие идеи — сами тоже догадки. И их тоже критикуют. И только когда нам не удаётся отвергнуть или усовершенствовать идею, мы условно принимаем её.

ГЕРМЕС: Это метод действенный. Но, к сожалению, люди не всегда выбирают действенные методы.

СОКРАТ: Благодарю тебя, Гермес. Очень увлекательно узнать об этом едином процессе, через который происходит всё знание, будь то указанная капитаном дорога в Дельфы, знание о том, что правильно, а что нет, которое мы тщательно шлифовали годами, теоремы арифметики или геометрии или эпистемология, раскрытая нам божеством…

ГЕРМЕС: Всё происходит изнутри, из гипотез и критики.

СОКРАТ: Постой-ка! Изнутри приходит даже то, что раскрыто божеством?

ГЕРМЕС: И так же подвержено ошибкам, как и всегда. Да. Твоя аргументация покрывает этот случай так же, как и любой другой.

СОКРАТ: Изумительно! А что тогда с предметами, с которыми мы сталкиваемся на этом свете. Мы протягиваем руку и дотрагиваемся до предмета и таким образом ощущаем его присутствие. Это, безусловно, другой тип знания, тип, который подвержен он ошибкам или нет, действительно приходит извне, по крайней мере в том смысле, что наш собственный опыт находится там, где и сам предмет[72].

ГЕРМЕС: Тебе явно понравилась идея о том, что все другие типы знаний имеют точно такое же происхождение и совершенствуются точно так же. Почему «непосредственный» чувственный опыт — исключение? Что если нам просто кажется, что он кардинально отличается от остального?

СОКРАТ: Но теперь ты, конечно, просишь меня поверить в своего рода всеохватывающий фокус, смахивающий на странное представление о том, что вся жизнь — это сон. Ведь это означало бы, что ощущение прикосновения к предмету происходит не там, где мы ощущаем его, то есть в руке, которая прикасается к предмету, а в сознании, как я полагаю, где-то в голове. То есть все мои чувства, связанные с осязанием, находятся у меня в черепе, откуда, пока я жив, ничто не может ни к чему прикоснуться. И всякий раз, когда я думаю, что вижу широкую, ярко освещённую картину, всё, что я на самом деле ощущаю, точно так же расположено целиком в моём черепе, где, вообще говоря, всегда темно!

ГЕРМЕС: Так ли это нелепо? Где, по-твоему, находятся все места и звуки из этого сна?

СОКРАТ: Я соглашусь с тем, что они на самом деле у меня в голове. Но вот моя точка зрения: в большинстве снов рисуются картины, которых просто нет во внешней реальности. Изобразить то, что там есть, безусловно, невозможно без неких входных данных, которые приходят не из головы, а от самих картин.

ГЕРМЕС: Хорошо сказано, Сократ. Но нужны ли эти входные данные в источнике твоего сна или только в непрерывной критике его?

СОКРАТ: Ты имеешь в виду, что мы сначала догадываемся, что там, а потом — что? — мы проверяем догадки по входных данным от органов чувств?

ГЕРМЕС: Да.

СОКРАТ: Понимаю. А затем мы полируем догадки и лучшим из них придаём форму своего рода иллюзии реальности[73].

ГЕРМЕС: Да. Иллюзия, которая соответствует реальности. Но это ещё не всё. Это сон, которым тогда ты сможешь управлять. Управляя соответствующими аспектами внешней реальности.

СОКРАТ [тяжело вздыхает]: Это удивительно единообразная теория и последовательная, насколько я могу судить. Но действительно ли я должен признать, что я сам — думающее существо, которое я называю «Я», — вообще не имею непосредственного знания о физическом мире и могу только получать загадочные намёки о нём через мерцания и тени, которые воздействуют на мои глаза и другие органы чувств? И то, что я воспринимаю как реальность, всегда не больше чем иллюзия, составленная из гипотез, исходящих из меня самого?

ГЕРМЕС: У тебя есть другое объяснение?

СОКРАТ: Нет! И чем больше я над ним размышляю, тем больше оно меня радует. (Этого ощущения мне следует остерегаться! Но вместе с тем оно меня и убеждает.) Всем известно, что человек — венец всего живущего. Но если эпистемология, которую ты до меня доносишь, верна, то мы бесконечно более удивительные создания. И вот мы сидим, навечно заточённые в тёмной, почти закрытой пещере собственного черепа, и строим догадки. Мы плетём истории о мире вокруг нас, на самом деле даже о мирах: физическом мире, нравственном мире, мире абстрактных геометрических форм и так далее, но нам недостаточно этого плетения и этих историй. Нам нужны верные объяснения. И мы ищем такие, которые выдержат проверку теми мерцаниями и тенями, и друг другом, и критериями логики и разума, и всем, что ещё только можно придумать. И когда мы уже не сможем их больше менять, нам откроется некая объективная истина. И, как будто нам этого мало, мы начинаем управлять тем, что понимаем. Это как магия, только действенная. А мы как боги!

ГЕРМЕС: Что ж, иногда можно открыть некую объективную истину и в результате оказать некое влияние. Но зачастую, когда думаешь, что достиг этого, это не так.

СОКРАТ: Да-да. Но постигнув некоторые истины, разве мы не можем строить более удачные догадки и дальше критиковать и проверять их и таким образом понять больше и управлять большим, как говорит Ксенофан?

ГЕРМЕС: Да.

СОКРАТ: Так мы действительно как боги!

ГЕРМЕС: В какой-то степени. И да, отвечая на твой следующий вопрос, ты, если захочешь, действительно можешь стать ещё больше и в большем похож на богов. (Хотя тебе всегда будет свойственно ошибаться.)

СОКРАТ: Кто же от этого откажется? А, я понял: Спарта и им подобные…

ГЕРМЕС: Да. А ещё кто-нибудь возьмёт и скажет, что боги, которые могут ошибаться, — это не очень хорошо…

СОКРАТ: Что ж, но, допустим, мы не откажемся, тогда утверждаешь ли ты, что нет верхней границы тому, сколько мы сможем в итоге понять, скольким управлять и сколького достигнуть?

ГЕРМЕС: Забавно, я знал, что ты спросишь об этом. Через много поколений будет написана книга, в которой будет приведён убедительный…

[В этот момент раздаётся стук в дверь. Сократ оборачивается на звук, а затем вновь смотрит туда, где стоял Гермес, но тот уже исчез.]

ХЕРЕФОНТ [из-за двери]: Прошу прощения, что разбудил тебя, мой друг, но нам говорят, что, если мы не освободим комнаты до того, как рабы придут их убирать, с нас могут взять плату ещё за день.

СОКРАТ [встаёт и рукой приглашает херефонтова раба в комнату, чтобы тот собрал его, Сократа, скромные пожитки]: Наше путешествие всё-таки прошло не зря, Херефонт! Я видел Гермеса.

ХЕРЕФОНТ: Кого?

СОКРАТ: Бога Гермеса. Во сне, а может, и наяву. А может, мне просто приснилось, что я его видел. Но это не важно, потому что, как он сказал, никакой разницы нет.

ХЕРЕФОНТ [озадаченно]: Что? Но как это?

СОКРАТ: Понимаешь, я узнал о целом новом направлении в философии, и не только!

[Подходит группа соратников Сократа. Впереди всех несётся молодой поэт Аристокл, которого друзья называют Платон («широкоплечий») из-за его борцовского телосложения.]

ПЛАТОН: Доброе утро, Сократ! Тысяча благодарностей тебе за то, что разрешил принять участие в этом паломничестве. [Сразу переходит к философии, не дожидаясь ответа.] Прошлым вечером я подумал, а считается ли откровением, если оракул говорит нам то, что мы и так знаем? Мы уже знали, что нет никого мудрее тебя, поэтому я подумал, не вернуться ли нам и не попросить ли права на бесплатный вопрос? Но потом я подумал…

ХЕРЕФОНТ: Аристокл, Сократ ночью…

ПЛАТОН: Нет, не надо! Ничего не говори. Позволь мне сначала сказать, до чего я догадался. Итак, я подумал: да, мы уже знали, что он мудрейший. И что он скромный. Но мы не знали, насколько он скромен. И это-то как раз нам и открыл бог! Что Сократ настолько скромен, что будет возражать даже богу, называющему его мудрым.

СОРАТНИКИ смеются.

ПЛАТОН: И ещё: превосходство Сократа было известно нам, но теперь Аполлон открыл его всему миру.

ХЕРЕФОНТ [шёпотом]: Тогда пусть «весь мир» внесёт свою долю в приношение.

ПЛАТОН: Ну, так что же? Я прав, да?

[СОКРАТ делает вдох и собирается ответить, но ПЛАТОН продолжает.]

И ещё, Сократ, можно я буду называть тебя Учителем?

СОКРАТ: Нет.

ПЛАТОН: Да-да, я понимаю. Прости меня. Я тут пообщался в гимназии с ребятами из Спарты, и вот они постоянно так говорят. «Мой учитель сказал то. Мой учитель сказал сё. Учитель мне запрещает…» и так далее. И я позавидовал им, ведь у меня-то учителя нет, поэтому…

СОРАТНИК 1: Ай-ай-ай, Платон!

ПЛАТОН: Да, но…

ХЕРЕФОНТ [подхватывает]: Ребята из Спарты? Как ты мог, Аристокл! У нас же с ними война.

ПЛАТОН: Но не в Дельфах же. Они бы никогда не нарушили священное перемирие, принятое в оракуле. И вели себя они очень благочестиво. Милые ребята, хотя акцент у них смешной. Мы много говорили о борьбе, ну, в промежутках между собственно борьбой. Не спали всю ночь, боролись при свечах. Такое со мной в первый раз. И у них действительно хорошо получается! Хотя иногда они и жульничают. [Снисходительно улыбается, вспоминая что-то.] Но даже при всём при этом я бы не позволил оскорбить наш город. Я выиграл за Афины несколько схваток, вас должно это порадовать. Было нелегко! Они научили меня паре отличных приёмов. Жду не дождусь, когда смогу испробовать их дома. Вот только почему-то никто из них особо не увлекается поэзией…

СОКРАТ: В Спарте не чтят поэтов. Тех, кто ещё жив, по крайней мере.

ПЛАТОН: А жаль! Я набросал стихотворение в память о нашем состязании. Хотя, если читать между строк, оно скорее о том, почему Афины лучше Спарты. Это математический аргумент… Так или иначе, я только что отправил раба в их лагерь, чтобы он прочитал им его, но если они не чтят поэтов, то, наверно, не оценят. Вы только послушайте…

ХЕРЕФОНТ: Аристокл, ночью к Сократу приходил бог Гермес!

ПЛАТОН: Ого! А почему ты нас не позвал, Сократ? Это же не сравнится ни с какой схваткой со спартанцами!

СОКРАТ: Я не мог никого позвать, потому что это было во сне, вроде того. Я даже не уверен, что это и правда был бог. Но, как он мне сказал, это не важно.

ПЛАТОН: Как не важно? А, наверно, когда всё пройдёт, важно только то, что ты вынес из этого. Так чего же он хотел? Бьюсь об заклад, он хотел переманить тебя от Аполлона. Не делай этого, Сократ! Аполлон гораздо лучше. Не то чтобы с Гермесом что-то не так, но он не оракул. Он не настолько классный…

ХЕРЕФОНТ [возмущённо]: Имей уважение, Аристокл, к Сократу и к богам!

СОКРАТ: Он как раз и выказывает уважение, Херефонт, но по-своему.

ПЛАТОН [озадаченно]: Ну что ты, Херефонт, конечно, я их уважаю. Ты же знаешь, я бы буквально поклонялся Сократу, если бы он позволил. Да и тебя я тоже уважаю, мой друг. Весьма и весьма. Прошу, прости меня, если я тебя обидел: иногда я слишком увлекаюсь, я знаю. [Замолкает ненадолго.] Так о чём же ты спросил Гермеса, Сократ? И что он ответил?

СОКРАТ: Всё было не совсем так. Он пришёл открыть мне новое направление в философии, эпистемологию, знание о знании, из которого можно также сделать выводы в этике и других областях. Многое я уже знал или частично знал по различным частным случаям. Но он дал мне взглянуть на это глазами бога — захватывающая картина. Что интересно, для этого он в основном задавал вопросы мне, приглашал меня задуматься об определённых вещах. Похоже, этот метод действенный. Может, когда-нибудь я его испробую.

ПЛАТОН: Расскажи же нам всё, Сократ! Какой был самый интересный вопрос и что ты на него ответил?

СОКРАТ: Что ж, среди прочего он попросил меня вообразить себе Сократа Спартанского.

ПЛАТОН: Спартанского кого? А, я понял! Наверно его и имел в виду оракул. Ну и хитрец этот Аполлон! То есть самый мудрый в мире Сократ Спартанский, хотя, готов поспорить, он лишь чуточку мудрее тебя! Но, как спартанец, он, наверно, и величайший из воинов. Потрясающе! И ты, Сократ, безусловно, тоже когда-то был великим воином. Но подумать только: Сократ Спартанский! Так мы поедем к нему в Спарту, да? Давайте поедем!

ХЕРЕФОНТ: Аристокл, у нас же война!

СОКРАТ: Не хочу разочаровать тебя, Аристокл, но это было чисто интеллектуальное упражнение. Нет никакого Сократа Спартанского. По правде говоря, я вообще не знаю ни одного спартанского философа. В каком-то смысле об этом по большей части и был весь мой разговор с Гермесом.

ПЛАТОН: Но расскажи же нам ещё что-нибудь.

[Произнося эти слова, Платон взмахивает рукой в сторону своего раба, который, будучи хорошо вышколенным, тут же бросает ему навощённую дощечку из стопки, которую носит с собой. Платон ловит её одной рукой и вытаскивает палочку для письма.]

СОКРАТ: В какой-то момент Гермес раскрыл мне принципиальное различие между афинским и спартанским образом жизни. И заключается оно в том…

ПЛАТОН: Постой! Давайте попробуем догадаться! Это так увлекательно.

Я начну, потому что об этом как раз в основном и было моё стихотворение. Так вот, со спартанцами всё просто: Спарта гордится своими войнами. В ней ценятся все соответствующие качества, такие как мужество, выносливость и так далее.

[Остальные соратники Сократа шёпотом выражают согласие.]

А мы же, мы ценим всё, ведь правда же! Всё хорошее, то есть.

СОРАТНИК 1: Всё хорошее? Круг как будто замкнулся, Платон… или ты собираешься определить «хорошее» не через то, «что мы, афиняне, ценим»? Я бы предложил более изящное противопоставление: воевать или иметь то, за что стоит воевать.

СОРАТНИК 2: Неплохо. Но это, по сути, «война против философии», не так ли?

ПЛАТОН [как бы обиженно]: И поэзии.

СОРАТНИК 3: А может, дело в том, что Афины, чьей покровительницей является богиня, представляют в мире творческий дух, а Спарта благоволит Аресу, богу войны, жаждущему крови и бойни, которого Афина победила и заставила преклонить голову…

ПЛАТОН: Нет-нет, на самом деле они не так уж и почитают Ареса. Скорее Артемиду. И, что довольно странно, также уважают и Афину. Вы знали об этом?

ХЕРЕФОНТ: Как афинянин, который старше вас всех и который видел много войн, позвольте мне сказать: мне кажется, Афины, несмотря на все их славные военные достижения, вполне удовлетворились бы спокойной жизнью, дружбой со всеми греками и со спартанцами, в частности. Но, к сожалению, спартанцев хлебом не корми, дай только подосаждать нам. Хотя, должен признать, в этом отношении они не особо отличаются от других. В том числе и от наших союзников!

СОКРАТ: Всё это очень интересные гипотезы, и все они, я полагаю, отражают аспекты различия между двумя городами. Но всё же, мне кажется, и, безусловно, я могу ошибаться…

ПЛАТОН: Сократ Спартанский не был бы скромен. Не в этом ли разница?

СОКРАТ: Нет. (И, кстати, если уж на то пошло, я считаю, что он был бы.)

Мне кажется, что все мы ошибаемся по поводу Спарты. Возможно ли такое, что спартанцы вообще не ищут войны, как таковой? По крайней мере не с того момента, как они завоевали своих соседей столетия назад и превратили их в илотов. Вероятно, с тех пор у них появился совершенно другой интерес, важнее всего остального; и вероятно, воюют они, только когда этому интересу что-то угрожает.

СОРАТНИК 2: И что же это за интерес? Угнетать илотов?

СОКРАТ: Нет, это было бы лишь средством, а не целью. Думаю, бог открыл мне, в чём их главенствующий интерес. А ещё он сказал мне, какой интерес у нас, хотя, увы, мы также воюем и из-за многого другого, в чём часто раскаиваемся.

Так вот, эти два главенствующих интереса следующие: мы, афиняне, больше всего озабочены совершенствованием; спартанцы же стремятся только к стабильности. Две противоположные цели. Если вы вдумаетесь, то, я полагаю, вскоре согласитесь с тем, что это единственный источник всего бессчётного множества различий между нашими двумя городами.

ПЛАТОН: Я никогда раньше в таком ключе об этом не думал, но, наверно, соглашусь. Позволь опробовать эту теорию. Вот одно из различий: в Спарте нет философов. А всё потому, что задача философа — пытаться лучше разобраться в чём бы то ни было, а это своего рода перемены, и спартанцам это не нужно. Ещё различие: они не чтят живущих поэтов, только тех, кто умер. Почему? А потому, что мёртвые больше не пишут, в отличие от живых. Третье различие: их система образования безумно сурова, а наша известна своей вольготностью. Почему? А потому, что они не хотят, чтобы у их детей возникали какие-либо сомнения, чтобы они даже не думали что-то менять. Ну как?

СОКРАТ: Ты схватываешь на лету, как всегда, Аристокл. Однако…

ХЕРЕФОНТ: Мне кажется, Сократ, я знаю достаточно афинян, которые не стремятся к совершенству! У нас много политиков, которые считают, что идеальны. И много софистов, полагающих, что они всё знают.

СОКРАТ: Но что конкретно, по мнению этих политиков, идеально? Их собственные грандиозные планы о том, как усовершенствовать город. Аналогично, каждый софист полагает, что все должны принять его идеи, которые в его глазах являются усовершенствованием всего, во что верили прежде. Законы и обычаи Афин установлены с тем, чтобы вместить всё множество этих соперничающих представлений о совершенстве (наряду с более скромными предложениями по совершенствованию), подвергнуть их критике, отделить от них несколько возможных мельчайших зёрен истины и проверить те, которые кажутся наиболее перспективными. Таким образом, это бессчётное множество отдельных людей, которые не могут представить никакого совершенствования для себя, тем не менее складывается в город, который неустанно, день и ночь, для себя не ищет ничего, кроме этого.

ХЕРЕФОНТ: Да, понятно.

СОКРАТ: В Спарте нет таких политиков и таких софистов. И таких критиканов, как я, потому что любой спартанец, который засомневался бы в том, как всё у них устроено, или не одобрил бы это, держал бы это при себе. Те немногие новые идеи, которые у них есть, предназначены для укрепления города в его текущем состоянии. А что касается войны, я знаю, что есть спартанцы, которые ею бредят и хотели бы завоевать и поработить весь мир так же, как однажды они вознамерились подчинить себе своих соседей. Однако институты их города и глубокие условности, укоренившиеся даже в горячих головах, заключают в себе интуитивный страх перед любым таким шагом в неизвестное. Возможно, символично, что стоящая за стенами Спарты статуя Ареса изображает его в цепях, так что он всегда будет стоять там на защите города. Не то же ли это самое, что не давать богу жестокости нарушать установленный порядок? Не давать ему обрушиться на мир и устроить там хаос, грозящий переменами?

ХЕРЕФОНТ: Да, возможно. Так или иначе, теперь я понимаю, Сократ, как у города могут быть «главенствующие интересы», которые не разделяют все горожане. Однако я пока не понимаю, как твоя теория объясняет вражду между нашими городами. Прежде всего я не могу припомнить, чтобы спартанцы когда-нибудь возражали против нашего пристрастия к совершенствованию себя. Наоборот, они всячески выражают недовольство тем, как мы якобы нарушаем договоры, настраиваем их союзников против них, замышляем создание империи на материке и так далее. И, во-вторых, не то что бы я хотел критиковать бога… Конечно, нет!..

СОКРАТ: В критике богов нет ничего нечестивого, Херефонт, это даже разумно. Если уж на то пошло, Гермес и сам так считает…

ПЛАТОН пишет: «В критике богов нет ничего нечестивого».

ХЕРЕФОНТ: Что ж, даже если Гермес прав насчёт этих двух «главенствующих интересов», заключающихся в застое и совершенствовании, то каждый город свой интерес держит при себе. У них нет желания возложить его на кого бы то ни было ещё. Таким образом, пусть Афины и выбирают движение вперёд, а Спарта решает стоять на месте, пусть эти предпочтения могут быть логически «противоположны», но как они могут быть источником вражды?

СОКРАТ: Я думаю так. Само существование Афин, каким бы мирным оно ни было, представляет для застоя Спарты смертельную угрозу. А значит, в конечном счёте условие постоянной стабильности в Спарте (то есть её постоянного существования, каким они его видят) — это уничтожение прогресса в Афинах (что, с нашей точки зрения, приведёт к разрушению Афин).

ХЕРЕФОНТ: Я всё равно не понимаю, в чём конкретно состоит угроза.

СОКРАТ: Что ж, допустим, в будущем оба города должны продолжить процветать вместе со своими главенствующими интересами. Спартанцы останутся в том же положении, что и сейчас. Но нам-то, афинянам, из-за нашего благосостояния и различных достижений уже завидуют другие греки. Что случится, если мы будем развиваться и дальше и начнём затмевать всех и во всём в мире? Спартанцы редко путешествуют, редко пересекаются с чужестранцами, но они не могут оставаться в полном неведении относительно достижений, которые случаются где-то ещё. Даже военные походы дают им какое-то представление о том, как живут в других городах, более богатых и свободных, чем Спарта. Однажды какие-нибудь спартанские юнцы приедут в Дельфы и обнаружат, что «приёмы» и навыки в борьбе лучше не у них, а у афинян. А что если через одно или два поколения афинские воины научатся и более удачным «приёмам» ведения боя?

ПЛАТОН: Но даже если и так, Сократ, спартанцы-то об этом не знают! Так почему им бояться этого?

СОКРАТ: Для этого не нужно обладать даром предвидения. Не думаешь ли ты, что спартанский гонец, добравшись до Афин, не замрёт от восторга, как все остальные, при виде того, что стоит у нас на Акрополе[74]? И сколько бы он ни ворчал (возможно, справедливо) по поводу нашего высокомерия и безответственности, думаешь, на обратном пути он не будет размышлять о том, что никто никогда не сможет и не будет подобным образом восхищаться своим городом? Не думаешь ли ты, что в этот самый момент спартанских старейшин не волнует растущая слава демократии во многих городах, включая некоторые союзные?

Кстати, нам самим следует относиться к демократии с не меньшей осторожностью, чем, я думаю, спартанцы относятся к жажде крови и ярости в бою, ибо, по сути, она не менее опасна. Наша демократия нужна нам так же сильно, как спартанцам их военная подготовка. И так же, как они обуздывали разрушительную силу жажды крови через традиции дисциплины и осмотрительности, мы обуздывали разрушительную силу демократии через традиции добродетели, терпимости и свободы. Без этих традиций нам не удержать нашего дикого зверя, не удержать его подле себя, а спартанцы без своих традиций не смогут помешать своему зверю поглотить их вместе со всеми, кто попадётся ему на пути. Мы с тем же успехом могли бы поставить статую демократии на цепи как символ всенепременного защитника нашего города.

ПЛАТОН пишет: «Демократия — дикий зверь, его нужно держать на цепи».

СОКРАТ: Спартанцы — и многие другие, кто нас не понимает, — должны также каждый день спрашивать себя: а как же мы, афиняне, сможем выстоять против них в том единственном в мире деле, в котором они лучшие, а именно в ведении войны. И это несмотря на одновременное с этим наше более чем когда-либо сильное превосходство в философии, поэзии, драме, математике, архитектуре и всех тех областях человеческой деятельности, на которые спартанцы редко, если вообще, обращают внимание.

ПЛАТОН пишет: «Спартанцы — лучшие в военном деле, а в остальном — полные профаны».

СОКРАТ: Им не нужно знать обоснования, когда они видят факт. Но обоснование в том, что мы можем совершенствоваться, потому что постоянно стремимся к этому; они же едва ли что-то улучшают в своей жизни, потому что стараются этого не делать! И это ахиллесова пята Спарты.

ПЛАТОН пишет: «Ахиллесова пята спартанцев в том, что они ничего не совершенствуют».

То есть им не хватает только философов. С философами они будут непобедимы!

СОКРАТ [посмеиваясь]: В некотором роде, да, Аристокл, Но…

ПЛАТОН пишет: «Сократ говорит, что, будь в Спарте философы, она была бы непобедима».

ХЕРЕФОНТ [взволнованно]: Тогда может нам не следует обсуждать всё это на постоялом дворе? Вдруг кто-нибудь подслушает и расскажет им?

ПЛАТОН пишет: «Себе на заметку: не рассказывать ничего спартанцам!»

СОКРАТ: Не волнуйся, друг мой. Если бы спартанцы в принципе были способны дойти до этого «тайного» знания, они бы давно уже воплотили его в жизнь и войны между нашими городами не было бы. Если бы какой-нибудь отдельно взятый спартанец попытался выступить за новые философские идеи, его вскоре обвинили бы в ереси или ещё каких преступлениях.

ПЛАТОН: Если только…

СОКРАТ: Если только что?

ПЛАТОН: Если только тот, кто возьмётся за философию, не окажется царём.

СОКРАТ: Ты мог бы и сам отыскать логическую дыру, Аристокл. Теоретически ты прав, но в Спарте даже царям не дозволено проводить какие-либо существенные перемены. Если бы такой смельчак и нашёлся, эфоры свергли бы его.

ПЛАТОН: Что ж, у них два царя[75], пять эфоров и двадцать восемь сенаторов. Рассуждая математически, получим, что если бы философией занялись всего пятнадцать сенаторов, три эфора и один царь…

СОКРАТ [смеётся]: Ладно, Аристокл, сдаюсь. Если бы правители Спарты переняли нашу философскую манеру, а затем серьёзно вознамерились бы взяться за критику и реформирование своих традиций…

ПЛАТОН [немного растерян, пишет: «Теорема. Царь-философ — то же самое, что философ-царь. Что будет, если философ станет царём?»]: Или, может, скорее к власти пришёл бы один благожелательный царь…

СОКРАТ: Как бы то ни было, если им удалось бы провести такие реформы, то их город и правда мог бы стать поистине великим. Но об этом даже мечтать не стоит.

ПЛАТОН пишет: «Сократ говорит, что город с царём-философом был бы поистине великим»]: Нет, я и не мечтаю. Но, а вообще, как учить царей философии, Сократ? [Пишет: «Заключается ли роль философов в том, чтобы обучать царей?»]

СОКРАТ: Не уверен, что философия — первое, чему следует учить правителя. Нужно, чтобы было, о чём философствовать. Он должен знать историю, литературу, арифметику и, возможно, прежде всего он должен быть знаком с глубочайшим из наших знаний, а именно геометрией.

ПЛАТОН пишет: «Несведущему в геометрии входа нет!»

ХЕРЕФОНТ: А я сужу о городе по тому, как в нём относятся к своим философам.

СОКРАТ [с улыбкой]: Отличный критерий, Херефонт, я с ним даже спорить не буду! Кстати, Аристокл, я вовсе не скромен. И чтобы доказать это, я скажу, что Гермес убедил меня, что я на самом деле мудр, по крайней мере в одном отношении, которое он особенно ценит, а именно в том, что мне известно, что обоснованное убеждение невозможно, равно как бесполезно и нежелательно.

ПЛАТОН [пишет: «Сократ — мудрейший человек в мире, потому что только он знает, что ничего не знает, ведь настоящее знание невозможно!»]: Постой! Обоснованное убеждение невозможно? Точно? Ты уверен?

СОКРАТ [громко смеётся, остальные же озадаченно наблюдают за ним]: Извини, Аристокл, но в твоём вопросе что-то не так.

ПЛАТОН: А, я понял! [Грустно улыбается, как и остальные, когда понимают, что Платон только что попросил обоснования убеждения, состоящего в том, что обосновать убеждения нельзя.]

СОКРАТ: Нет, я ни в чём не уверен. И никогда не был. Но Гермес объяснил мне, почему так и должно быть, начиная с того, что человеку свойственно ошибаться и что чувственный опыт ненадёжен.

ПЛАТОН пишет: «Лишь знание о материальном мире невозможно, бесполезно и нежелательно».

СОКРАТ: Он познакомил меня с замечательной точкой зрения на то, как мы воспринимаем мир. Каждый твой глаз — как маленькая тёмная пещера, на одну из задних стен которой извне падают редкие тени. Всю свою жизнь ты сидишь в дальнем углу пещеры и тебе видна только задняя её стена, поэтому видеть реальность напрямую ты не можешь.

ПЛАТОН пишет: «Мы как будто скованные цепями узники, сидящие в пещере, и нам разрешено смотреть только на её заднюю стену. Мы никогда не узнаем, что там снаружи, потому что видим только быстро мелькающие, искажённые тени».

[Примечание. Сократ немного улучшает воспринятое от Гермеса, а Платон всё более превратно толкует слова Сократа.]

СОКРАТ: Затем он продолжил и объяснил, что объективное знание действительно возможно: оно происходит изнутри! Сначала появляется предположение, которое затем исправляется повторяющимися циклами критики, включая сравнение со свидетельствами на нашей «стене».

ПЛАТОН пишет: «Единственное истинное знание — то, что происходит изнутри. (Как? Путём воспоминаний из прошлой жизни?)»

СОКРАТ: Таким образом, мы, слабые люди, которым свойственно ошибаться, можем узнать объективную реальность, при условии, что пользуемся философски обоснованными методами, которые я описал (и которыми большинство людей не пользуются).

ПЛАТОН пишет: «Мы можем познать истинный мир за гранью иллюзорного мира ощущений. Но только через величественное искусство философии».

ХЕРЕФОНТ: Сократ, я думаю, с тобой действительно говорил бог, ибо у меня сложилось сильное впечатление, что сегодня благодаря тебе я мельком увидел божественную истину. Мне потребуется немало времени, чтобы перестроить свои представления с учётом этой новой эпистемологии, которую он тебе открыл. По-видимому, это чрезвычайно перспективный и важный предмет.

СОКРАТ: Да, действительно. Мне и самому нужно перестроить свои представления.

ПЛАТОН: Сократ, тебе не помешало бы всё это записать, вместе со всеми твоими остальными мудрыми мыслями, на благо всего мира и потомков.

СОКРАТ: В этом нет нужды, Аристокл. Потомки здесь, они слушают. Вы все потомки, друзья мои. Зачем записывать то, что ещё будут бесконечно подправлять и совершенствовать? Вместо того чтобы навсегда запечатлеть все мои заблуждения в том виде, в котором они существуют на определённый момент, я лучше предложу их другим в ходе двусторонних дебатов. Всё ценное в этих дебатах выживет и будет передано дальше без моего участия. А всё, что ценности не представляет, лишь выставит меня дураком в глазах грядущих поколений.

ПЛАТОН: Как скажешь, учитель.

Поскольку Сократ не оставил никакого письменного наследия, историкам идей остаётся только строить догадки о том, что он в действительности думал и чему учил, на основе косвенных свидетельств о его образе, запечатлённом Платоном и несколькими другими современниками, чьи записи дошли до наших дней. Это так называемая «проблема Сократа», и она порождает много споров. Одна из общепринятых точек зрения гласит, что молодой Платон достаточно верно передавал философию Сократа, но впоследствии он стал пользоваться образом Сократа преимущественно как средством для продвижения собственных взглядов; что в своих диалогах он и не собирался представлять истинного Сократа, а использовал их только как удобный способ выражения обоснований в форме полемики.

Возможно, мне стоит подчеркнуть, если это ещё не очевидно, что я делаю то же самое. Я не намеревался в приведённом выше диалоге точно передавать философские воззрения исторических фигур Сократа и Платона. Я выбрал этот период истории и этих участников, потому что Сократ и его кружок внесли наибольший вклад в афинский «золотой век», который должен был стать началом бесконечности, но не стал. А ещё потому, что одно мы о древних греках знаем точно: философские проблемы, которые они считали важными, с тех пор продолжают доминировать в западной философии. Как мы получаем знание? Как отличить истинное от ложного, правильное от неправильного, разумное от неразумного? Знание какого типа (нравственное, эмпирическое, теологическое, математическое, доказательное…) возможно, а какое является лишь химерой? И так далее. И поэтому, хотя теория знания, представленная в диалоге, больше похожа на теорию, предложенную философом XX века Карлом Поппером, с некоторыми моими собственными добавлениями, мне кажется, Сократ бы её понял и оценил. В каких-то вселенных, очень похожих на нашу того времени, он и сам об этом думал.

Я бы всё-таки хотел дать один неочевидный комментарий по проблеме Сократа: мы обычно недооцениваем сложность передачи информации, равно как и Сократ в конце диалога, когда он предполагает, что каждый из участников безусловно понимает, что говорит другой, и в то же время записи Платона становятся всё более ошибочными. В действительности, когда мы пытаемся донести новые идеи, даже в таких обыденных делах, как указание дороги, мы полагаемся на догадки как со стороны получателя, так и со стороны того, кто передаёт информацию, и этот процесс по сути своей подвержен ошибкам. Поэтому нет оснований ожидать, что молодой Платон, лишь потому, что был умным и хорошо образованным и по всем данным почти боготворил Сократа, передавал его теории с минимальным числом ошибок. Напротив, по умолчанию мы должны предположить, что неверные толкования там сплошь и рядом и что ни ум, ни намерение быть точным не могут от них застраховать. Легко могло статься, что молодой Платон неправильно понял всё, что говорил ему Сократ, а в более зрелом возрасте Платон постепенно разбирался в этом всё лучше и лучше, и поэтому надёжнее будет отталкиваться от этого. А может, Платон зашёл в неправильном толковании ещё дальше и добавил свои новые ошибки. Чтобы провести различие между этими и многими другими возможностями, нужны свидетельства, доводы и объяснения. Это непростая задача для историков. Объективное знание хотя и достижимо, но дорога к нему трудна.

Всё это одинаково верно как для записанного знания, так и для знания, высказанного вслух. То есть «проблема Сократа» осталась бы, даже если бы он писал книги. И действительно, эта проблема существует в отношении плодовитого Платона и иногда даже в отношении живущих ныне философов. Что имеет в виду этот философ под таким-то и таким-то термином или утверждением? Какую проблему должно решить это утверждение и как? Сами по себе эти проблемы не философские. Это проблемы истории философии. Однако практически все философы, особенно преподаватели, уделяют им немало внимания. В курсах по философии огромное значение придаётся чтению оригинальных текстов и комментариев к ним с целью понять теории, которые владели умами различных великих философов.

Этот акцент на истории странен и заметно контрастирует со всеми остальными академическими дисциплинами (кроме, возможно, самой истории). Например, что касается всех физических предметов, которые я изучал в университете как на младших курсах, так и в аспирантуре, я не могу вспомнить ни одного случая, чтобы какие-нибудь оригинальные статьи или книги великих физиков давних времён изучались на занятиях или хотя бы рекомендовались к прочтению. Такие работы мы читали, только если в курсе затрагивались совсем недавние открытия. Таким образом, теорию относительности Эйнштейна мы изучали без каких-либо текстов её автора; Максвелл, Больцман, Шрёдингер, Гейзенберг и прочие были для нас просто именами. Их теории мы изучали по учебникам, написанным физиками (не историками физики), которые и сами вполне могли никогда не читать работ учёных-первопроходцев.

Почему? Первым делом на ум приходит то, что исходные тексты научных теорий практически никогда не являются хорошим источником для их изучения. Да и могло ли быть иначе? Предполагается, что с каждым последующим толкованием теории совершенствуются (и иногда это действительно происходит) и эти усовершенствования складываются друг с другом. Но есть и более глубокая причина. Авторы фундаментально новой теории изначально разделяют многие заблуждения предыдущих. Им нужно заниматься пониманием того, откуда взялись недостатки этих теорий и как новая теория объяснит всё то, что объясняли старые. Но у большинства людей, которые затем изучают эту новую теорию, интересы совершенно другие. Зачастую они просто хотят принять теорию на веру и делать с её помощью предсказания или, скомбинировав её с другими теориями, разобраться в каком-нибудь сложном явлении. Они могут также стремиться понять какие-то нюансы теории, которые не имеют отношения к тому, почему она лучше старых. Или они могут стремиться её усовершенствовать. Но чем они точно не собираются больше заниматься, так это выискиванием и опровержением всех до одного возражений, которые естественным образом поступают от тех, кто думает в терминах более старых, вытесненных теорий. Потребность обращаться к устаревшим проблемам, которые мотивировали великих учёных прошлого, возникает очень редко.

Историки науки, напротив, должны делать именно это, и они сталкиваются во многом с теми же сложностями, что и историки философии, которые пытаются решить проблему Сократа. Но тогда почему учёные не сталкиваются с этими сложностями, изучая научные теории? Что позволяет передавать эти теории с такой очевидной лёгкостью по цепочкам посредников? Куда делась «сложность коммуникации», о которой я говорил выше?

Первая, кажущаяся парадоксальной половина ответа состоит в том, что, когда учёные изучают теорию, их не интересует, что считал её автор или кто-либо ещё в цепочке передачи информации. Когда физики читают учебник по теории относительности, их непосредственная цель — изучить теорию, а не мнения Эйнштейна или автора учебника. Если вам это кажется странным, представьте, в рамках наших рассуждений, что историк вдруг обнаружил, что Эйнштейн свои статьи писал в шутку или под дулом пистолета, а сам вообще-то всю жизнь верил в законы Кеплера. Это будет странное, но важное открытие в истории физики, и все учебники, раскрывающие эту тему, придётся переписать. Но на нашем знании самой физики это никак не отразится, вносить изменения в учебники физики не придётся.

Вторая половина ответа говорит, что причина, по которой учёные пытаются изучить теорию и по которой они так равнодушны к верности оригиналу, заключается в том, что они хотят понять, как устроен мир. Важно то, что у автора теории была та же самая цель. Если теория хорошая — если она превосходная, как все современные фундаментальные теории в физике, — тогда её чрезвычайно сложно варьировать так, чтобы она не теряла свою жизнеспособность как объяснение. Таким образом, учащиеся путём критики своих собственных изначальных догадок и с помощью книг, преподавателей и коллег в поиске жизнеспособного объяснения придут к той же теории, что и её автор. Вот так теорию и удаётся верно передавать от одного поколения к другому, несмотря на то, что никто особо не беспокоится об этой самой верности.

Медленно, со многими неудачами то же самое начинает выполняться и в ненаучных областях. Путь к общему с другими мнению состоит в том, чтобы двигаться в сторону истины.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 2.242. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз