Книга: Классы наций. Феминистская критика нациостроительства

Различие и деполитизация

<<< Назад
Вперед >>>

Различие и деполитизация

Социальные изменения, начавшиеся на Западе с конца 1960-х и направленные на достижение гендерного равенства, происходили в период, который историк Э. Хобсбаум называет «золотыми годами» ХХ века. В это время, указывает он, для широких масс населения индустриально развитых стран «закончилось средневековье», т. е. наступила эра относительного материального благополучия и модернизации повседневной жизни[565].Вследствие развития экономики и социальных программ в США и других странах значительно сокращается разрыв между богатыми и бедными (который начнет снова возрастать с 1980-х и оказывается критическим в последнее десятилетие). Возникновение «второй волны» феминизма, связанное с выходом значительного количества образованных замужних женщин на рынок труда, было частью этих перемен, учитывая, что западные женщины не только не имели права на аборт, но в некоторых странах не могли открыть банковский счет без согласия мужа, не принимались в престижные университеты или покидали службу при выходе замуж. Гендерное неравенство было очевидно, материально и несправедливо. Таким образом феминистские, молодежные и другие новые социальные движения сосредотачивались на проблемах различия и идентичностей, работая в ситуации уменьшения экономического неравенства, и многие из них осуществляли критику капитализма как структуры существования различных видов неравенства. Перестройка классовой структуры способствовала (в течение какого-то периода) наделению властью (empowering) различных групп «исключенных из общества»: цветного населения и женщин, а затем геев, инвалидов и других категорий. Таким образом, можно говорить, пользуясь концептуализацией А. Хоннета, одновременно как об увеличении числа людей, получивших доступ к равному развитию[566], так и о расширении содержания, которое включалось в сферу признания.

Контекст возникновения постсоветского женского активизма определяет экономическая либерализация, разложение «родового строя» социалистического равенства и формирование капиталистических отношений, классового неравенства и, по крайней мере в первое десятилетие, критическое ограничение средств к существованию миллионов людей. Политическая либерализация обещала новые возможности самовыражения и социального включения, но демократия должна предполагать не только право на свободное развитие различных субъектов, автономию, свободную дискуссию и т. д., но и конституционное ограничение (распределительной) власти: должна быть ограничена «свобода (экономически) сильных»[567]. В реальности же постсоветскую демократию первых лет определяет рыночная рациональность; социальные программы свертываются или оказываются не в состоянии компенсировать критическое падение доходов в ситуации высокой безработицы, особенно в провинции. Одновременно с этим реформируется гендерный порядок, возникает «буржуазный идеал» (с мужчиной-кормильцем или «спонсором»), непосредственная товаризация женской (и реже мужской) сексуальности, «силовое предпринимательство» (термин В. Волкова) как мужская практика, маскулинизация экономического успеха. В условиях рынка льготы для работающих матерей маркируют женщин как «непроизводительных»: критические изменения, происходящие непосредственно в сфере распределения, ставят под вопрос ранее бесспорные оплаченный декретный отпуск и бесплатный детский сад.

В то же время советский опыт женского освобождения начинает отвергаться как служащий интересам государства, так как происходит переопределение понятия гендерного равенства. Если ранее оно связывалось с экономической самостоятельностью при поддержке государства и социальной защитой работающих матерей (т. е. перераспределением), то в рамках дискурса демократизации была создана негативная картина положения женщин при социализме, и теперь во главу угла ставятся «права женщин», их представительство, автономия, независимая субъектность, право на свое тело, особый женский опыт, т. е. признание различия. «Гендер» становится одним из инструментов смещения внимания с экономического передела на необходимость признания множественности групп и идентичностей. Новая либеральная повестка освобождения концентрировалась вокруг тем, связанных с правами индивидов и групп, и ключевым является вопрос, кто именно видится угнетенным субъектом. Ответ на него формировался через сети НПО, поддерживаемых международными фондами как гражданская «альтернатива» государству, что следует рассматривать в перспективе современной критики демократии[568] и «умирания» политических партий.

Исторически политические партии представляли широкие интересы и занимались выработкой политических платформ; через них шло рекрутирование общественных лидеров. Однако во второй половине ХХ века в государствах старой демократии отмечается «индифферентность» населения к участию в выборах и политическим партиям, т. е. конституционному либерализму и партийной демократии. В ответ на это в политической теории делается попытка переопределения демократии: в частности, в нее помимо конституционного предлагается включать «популярный» (народный) элемент, т. е. признавать иные, не только представительские, формы гражданского участия. Что касается развивающихся стран или государств «новой демократии», существует мнение, что для них вообще важны не (с)только (часто формальные) выборы, сколько независимость суда и существование форм популярного участия, в частности неправительственных организаций (НПО)[569]. Считается, что именно НПО, в которые граждане объединяются для артикуляции интересов по отдельным вопросам, становятся инструментом участия.

Однако в отличие от политических партий, которые – в идеале – представляют широкие интересы и вырабатывают политические платформы (но оказываются все менее способными выполнять эти задачи), НПО предназначены для решения конкретных задач. Они фокусируются на техническом «исправлении» некоторых проблем, но не изменении системы, и отдают приоритет индивидуальным проектам. Помимо этого, они обычно зависят от поддержки спонсоров, а не тех слоев, которые в идеале представляют, и западные доноры поддерживали те НПО, что отражали донорскую риторику и формировали свою деятельность в соответствии с ожиданиями.

Как отмечает К. Годси, идеология «сначала гендер» привносилась в постсоциалистическом регионе целенаправленно: НПО отдавали приоритет гендерному анализу угнетения перед классовым, и женщины как группа конструировались как менее приспособленные к капитализму, непременные жертвы переходного периода, которым требовалась помощь[570]. Таким образом новый дискурс противопоставил женщин и мужчин, представив не «неограниченный» капитализм (эксплуатирующий часть женщин и мужчин), но патриархат (стремление мужчин к доминированию над женщинами) причиной угнетения, хотя говорить следует об их сложном взаимодействии. Та часть женщин, что была сосредоточена в индустриальной экономике, особенно в провинции, и в результате постсоветских реформ не получила доступа к новым возможностям, часто считает «феминисток» враждебными своим интересам, ведь решение своих проблем они связывают не с «автономией», а с государственными социальными программами. Этим частично объясняется антагонизм внутри женского сообщества, где не только не сформировалась групповая общность интересов, но, наоборот, произошло разделение.

Солидарность же часто формируется с мужчинами своего социального класса (многие из которых также оказались маргинализованы в процессе реформ). При этом немногочисленные постсоветские левые (сосредоточенные на классовом анализе) группы, за исключением отдельных активистов, не признают гендерного неравенства как особого вида угнетения[571], утверждая, что капиталисты угнетают всех работников и поэтому нет причин выделять женщин в отдельную категорию. Анализ угнетения женщин потребовал бы поднять проблемы гендерного разделения домашнего труда, эксплуатации (женской) сексуальности (и сексуальности вообще как элементарного конституирующего уровня), насилия, гендерной цензуры в культуре и, соответственно, усложнения левой позиции, т. е. признания того, что угнетателями могут быть не только капиталисты, но и трудящиеся мужчины, заинтересованные в угнетении других групп (цветных рабочих, женщин и т. д.). Кроме того, это потребовало бы анализа организационной культуры и внутренней стратификации самих левых организаций, посредством членства в которых многие их члены и конструируют свою «мужественность сопротивления». Деконструкция собственной позиции и идентичности – работа сложная и болезненная и выполняется только тогда, когда этого нельзя избежать.

В тех случаях, когда женские НПО фокусируются на проявлениях патриархата на микросоциальном уровне и ставят знак равенства между всеми женщинами, они могут оказываться «соучастницами» эксплуатации женщин в своих странах. Руководящие ими образованные активистки получают преимущества и выстраивают карьеры на основании гражданского участия, занимаясь непосредственной артикуляцией женских проблем[572] и не рассматривая сложное переплетение классового и гендерного неравенства. Таким образом складывается «противодействие» объединению трудящихся, преследуется более узкий фокус интересов и расчленение классовой позиции. Очевидно, можно говорить о деполитизации феминистского активизма, если тот сосредоточивается на политиках идентичности, власти силы дискурса (служащего интересам тех, кто контролирует его производство, и структур власти), множественных идентичностях вне анализа структурного неравенства в условиях формирования, а не уменьшения экономического различия (что происходит не только в постсоциалистическом регионе).

Без внятной теории, выросшей из социологического и контекстуализированного анализа, не происходит «деконструкции» культуры как структуры угнетения, и гендерное неравенство оказывается редуцированным до «психологии», индивидуальных предрассудков. Читая русскоязычные феминистские блоги и разговаривая с белорусскими студентками магистратуры и молодыми активистками, я пришла к выводу, что «общепринятым» объяснением гендерного неравенства в нашей части света оказывается «мизогиния» (как психологическая категория). Даже такая материальная вещь, как разница в оплате труда мужчин и женщин, которая обычно приводится в качестве доказательства структурного неравенства, рассматривается вне контекста социального разделения труда. В таком случае требование ее уравнять вообще теряет физический смысл, как и требование «отказаться от стереотипов, поддерживать женщин, выбирать женщин в бытовой, экономической, политической среде, отказаться от мизогинии, объективации и сексизма»[573]. Постмодернистская критика скептически относится к возможности системного анализа институционализированной власти, а «массовое общество» (в том смысле, которое придавал этому термину Г. Маркузе) Интернета оказалось наиболее восприимчивым к представлению о свободе как потребительской идее «наличия выбора» – неважно, сортов печенья, пола или сексуальности:

«Программа обширная и интересная. В особенности хотелось бы отметить очень крутой спектакль “Обезьяна Кафки” в постановке театра “Ида Шмулич”. Также отдельного внимания заслуживает документальный фильм “Чалалай” о необычном подходе к вопросу гендера в традиционной культуре одного из индонезийских островов. На фоне верований, представляющих собой смесь ислама и местных анимистических культов, там существует сразу целых пять гендеров. Кроме того, обязательно стоит посмотреть экспозицию Ксении Громак, которая фотографировала людей, ощущающих себя вне пола и гендера, дабы показать человеческое тело вне рамок “мужчина-женщина”, – поделился… один из организаторов фестиваля»[574].

Пол и сексуальность оказываются не конституирующими элементами социального, вокруг которых выстроились первичные социальные разделения и которые потому так сложно перестроить, а результатом произвольного и легко изменяемого «выбора». Вне исторического анализа «насилие» перестает быть политической, а становится «бытовой» категорией и связывается не со структурой власти, а со все той же «мизогинией», а для «устрашения» сомневающихся в его существовании приводятся сенсационные (а потому не вызывающие доверия) цифры.

Возможно, это и имела в виду в процитированной в начале этого текста записи моя младшая коллега, увидевшая, что «гендер» не сыграл той роли в инициации общественных изменений, которая связывалась с этим концептом. Но, как писал Гегель, сова Минервы начинает свой полет в сумерках: значение исторических процессов можно понять после того, как они произошли. Если уже наступило время, когда мы можем оглянуться на произошедшее с какого-то расстояния и сделать попытку коцептуализировать его, то вопрос состоит в том, какой проект освобождения может дать феминистская теория «после социализма». Иными словами: в каких категориях должен быть сформулирован постсоветский «женский вопрос»?

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 4.819. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз