Книга: Записки примата: Необычайная жизнь ученого среди павианов

14. Судан

<<< Назад
Вперед >>>

14. Судан

В мой первый вечер в Судане я не мог найти туалет. До этого мне везло. Утром я прилетел в Хартум — у Суданских авиалиний на той неделе оказалось достаточно горючего, чтобы рейс состоялся. Попутку в аэропорту поймал сразу же. Добрался до ветхой деревушки в дальней глуши, где хижины вдоль единственной улицы секло с тыла песчаным ветром из подступающей пустыни. Явился в полицию регистрироваться — все как положено. Полицией здесь назывался один-единственный сотрудник в потрепанной форме, дружелюбный и приветливый; он долго расспрашивал меня насчет фамилии, очень уж она показалась ему занятной. «Вы не здешний», — наконец констатировал он. Я не мог не признать его правоту, и он предложил мне поставить палатку во дворе у полицейского участка, среди полусухих зарослей кукурузы, бегающих кур и неидентифицируемого хлама. Все складывалось лучше некуда — вот только в уборной я не был с утра, и к вечеру назрела ощутимая необходимость. Характерной будки в обозримом пространстве не наблюдалось, а присаживаться прямо во дворе я не отважился — еще не хватало так непоправимо надругаться над гостеприимством сразу по прибытии. Я подошел к погруженному в сумрачные мысли полицейскому.

— У вас есть ванная? — Несмотря на приличный английский, с термином он знаком не был.

— Туалет? — Обнадежив меня уверенным кивком, он выходит и возвращается с чашкой горячего чая — я же чаю просил? Я начинаю нервничать и топчусь с ноги на ногу.

— Уборная? Хм…

— Мужская комната? Сортир? — Замешательство.

— Ватерклозет? Уголок задумчивости? Гальюн? — Нет контакта.

Потеряв надежду, я присаживаюсь на корточки и изображаю дефекацию. Полицейский радостно хохочет, осененный догадкой.

— А, вам латрина нужна! В Судане это называется латрина! Знаете слово?

— Да-да, слово «латрина» я знаю, где она у вас?

— А латрин в Судане нет. Мы здесь куда хотим, туда и ходим, потому что мы свободный народ.

С этими словами он хватает меня за руку и тащит на главную улицу, подсвечивая дорогу фонариком. Луч торжествующе упирается в точку посреди улицы.

— Вот здесь! Латрин в Судане нет, располагайтесь свободно! Прямо тут!

А, плевать. Спустив штаны, присаживаюсь, отчаянно надеясь, что в кармане завалялась бумажная салфетка. Фонарик по-прежнему нацелен на меня. Не беспокойтесь, заверяю я, все в порядке, спасибо, дальше я сам, можно не ждать, я скоро верн…

— Нет-нет, я должен убедиться, что с вами все в порядке! Это Судан! Здесь свобода! — возглашает он. — Вы наш гость!

Наш? Я с ужасом осознаю, что вокруг собирается народ — все население деревушки. Вряд ли хоть один устоял. До меня доносятся смешки и звонкое хихиканье, явно женское. Фонарик неотступно светит мне в зад. Смирившись, я опираюсь подбородком на руки и оставляю свою метку посреди деревни; вокруг царит перешептывание, очень похожее на одобрительное. Полицейский все это время надрывается, словно ярмарочный зазывала: «Вы в Судане! Вы наш друг! Здесь свободная страна! Вы свободны!»

Сюда я приехал в отпуск после свержения Саула «союзом шестерых». Судан — крупнейшее государство Африки и одно из самых бедных. Рассеченная надвое Нилом безбрежная иссушенная пустошь Сахары, неразбериха, голод, северная арабо-мусульманская половина десятилетиями воюет с южной черной, исповедующей анимизм. Испепеляющая жара; тропические грозы, в одно мгновение порождающие бурные реки; сотни миль между мостами на Ниле; четыре километра асфальта на весь юг; дороги, непроезжие по полгода. Беспорядки, перевороты, беженцы из всех окрестных стран, стаи саранчи, племенные восстания. И как раз в Судане я совершил свой самый досадный литературный промах.

С походным питанием промахиваться мне случалось сплошь и рядом. Одна такая оплошность испортила мне первый в жизни поход. Дело было в старших классах — мы, бруклинские подростки, возжелали побыть вольными хиппи и решили на пасхальных каникулах прогуляться по отрезку Аппалачской тропы в каких-нибудь сорока милях от Манхэттена. Процесс мы представляли очень смутно, однако идея проникла в массы, и вскоре две дюжины участников занялись подготовкой. Поход, как оказалось, попадал на Песах. Мы раскололись на группы по принципу питания: соблюдающие Песах евреи-вегетарианцы, не соблюдающие Песах мясоеды, не соблюдающие вегетарианцы и так далее. Мы строили график ночного дежурства, распределяя, кому в какие часы держать дозор против диких пум и ядовитых змей. Мы спорили над схемой раскладки спальных мешков, мечтая оказаться рядом с предметом своей безответной школьной любви. Ту однодневную вылазку с ночевкой мы обсуждали несколько недель, задерживаясь ради этого после уроков. Апофеозом идиотизма стал порыв связать себя узами утопического походного братства. Каждому предстояло нести часть общей провизии: четыре-пять человек потащат воду на всех, у шестого в рюкзаке поедут все крекеры, у седьмого — весь сыр. Взаимовыручка, товарищество, чувство локтя. Вечером у костра мы будем изображать пламенных борцов за дело пролетариата под исполняемые дружным хором народные песни.

На первой полумиле восемь человек выдохлись и сошли с дистанции. К концу первой мили оставшиеся, поправ все пространственные законы, растянулись на мили друг от друга. Я шел со своим приятелем Кенни Фридманом, местоположение остальных мы не представляли себе даже отдаленно. До конца похода нам так никто и не встретился. К несчастью, из съестного у нас оказались только шоколад и сельдерей — больше ничего, и ни капли воды. Гору поглощенного шоколада мы как-то переварили, но потом полночи донимали друг друга перечислением разных напитков и сокрушались о флейтистке Алане Гольдфарб, которую нам так и не удалось зазвать в поход.

Еще досаднее было мое невезение с походными припасами в пустыне. Первый раз меня занесло туда в Кении — случайно. Я собирался на гору Элгон, заснеженный четырехтысячник на границе с Угандой, в пещерах которого водятся слоны. Экипировка надлежащая: термобелье и шерстяные вещи; провизия самая что ни на есть альпинистская — апельсины, сыр и шоколад. И только под самой горой выяснилось, что вояки Иди Амина взялись похищать иностранцев, поэтому белым наверх нельзя. Раздосадованный, я поймал попутку до ближайшего городка, а там мне подвернулся грузовик, направляющийся на север, в пустыню. Следующую неделю я скитался еле живой от перегрева по пустыне у эфиопской границы — с шерстяными носками, пуховыми варежками и расплавленным сыром. Апельсиновая мякоть на припеке скукоживается до такой степени, что отрывается внутри от кожуры. Разрываешь шкурку, а там фантастически несъедобная апельсиновая окаменелость.

К следующей вылазке в пустыню я подготовился лучше, то есть именно к пустыне я и готовился. Заехал в новехонький супермаркет в Найроби, запасся соляными таблетками, крекерами, питьем. Еще у меня в планах были сухофрукты — идеальная, по моим представлениям, еда для пустыни: всегда мечтал влачиться по пескам, вкушая ветхозаветные плоды. Ветхозаветные плоды оказались бешено дорогими. Сушеные ананасы, кокосы или бананы грозили пустить меня по миру — сразу видно, редкие для здешних мест экзотические фрукты. И тут на глаза мне попался сушеный тамаринд. Что это, я понятия не имел, но стоил он феноменально дешево. Я купил два брикета по килограмму.

В первый вечер, после того как я выдвинулся из единственного городка в западной части Турканской пустыни, я добрался до вершины одинокого вулканического конуса и в сумерках поставил палатку. Внизу, кружа голову, парил в воздухе умопомрачительный вид целой безлюдной планеты, выжженной солнцем. Устроившись поудобнее, я развернул плитку тамаринда, отхватил изрядный кусок — и задохнулся от ударившей в мозг вкусовой волны. Представьте, что вы опрокинули в рот полную солонку соли. Быстро, пока не проглотили, залейте ее баночкой горчицы — стоп, теперь еще густой слой мармайта поверх, а вдогонку кусок вонючего французского сыра и протухшую рыбину. Усильте в сто тысяч раз. Вот он, слабый отголосок того вкуса. Хотя слово «вкус» здесь почти теряет смысл. Это за гранью вкуса. Словно все до единого нейроны мозга были переброшены на вкусовой фронт, словно каждую клетку рецепторов скребут тамариндовым наждаком. Моих запасов сушеного тамаринда хватало, чтобы устроить вкусовые галлюцинации всему населению Африки к югу от Каира от мала до велика. Одна щепотка такого продукта — и свирепые выдубленные солнцем главари бедуинских банд захлюпают носом и запросят пощады. Я проворочался всю ночь, отплевываясь. Еще один загубленный поход.

В Судане, однако, я в тот раз промахнулся с запасами литературными. Наутро после ночевки в полицейском участке мне повезло с попутным транспортом, я добрался до Нила и вскоре уже садился на баржу, идущую на юг. За десять дней мне предстояло пройти 800 миль вверх по течению до Джубы, столицы Южного Судана, — на многие месяцы в году это единственный способ попасть из одной половины страны в другую.

Мы загрузились. Мою баржу вместе с еще несколькими прицепили к буксиру. Посередине палубу перегораживала переборка с натянутым над ней парусиновым тентом, пассажирам полагалось сидеть на полу, привалившись к стенке спиной. Я устроился на рюкзаке рядом с двумя рослыми арабами в длинном одеянии, которые улыбнулись мне и тут же перестали замечать. Потные чернокожие грузчики, понукаемые бригадиром-арабом, таскали на борт коз, кур, мешки с древесным углем и продуктами, бочки и ящики, забивая палубу до отказа. Баржа осела почти по самую окантовку, а коробки и бочки все прибывали. Солнце палило нещадно даже сквозь тент. Непонятно почему, но ощущение, что тебя шатает от головокружения и тошноты, хотя ты даже с места не встаешь, было захватывающим. Пустыня, все правильно.

Наконец мы отчалили. Я увлеченно следил за происходящим, намереваясь всю дорогу разглядывать пассажиров и наблюдать, как северные торговцы-арабы сменяются южными чернокожими земледельцами. Поучусь у кого-нибудь арабскому, буду записывать песни разных племен в нотный альбом и перекладывать для флейты. Глазеть на рыбаков, бегемотов, крокодилов и кочевников, пригнавших верблюдов на водопой. Думать о том, что ничего не меняется тысячелетиями: британцы, египтяне, турки, эфиопы и дальше вглубь веков до самых римлян — все они приходили завоевывать и покорять, и все канули, а река, давшая жизнь человечеству, течет и течет. Мы будем кружить по гигантскому лабиринту тростниковых болот Судда, мы пройдем по землям кочевых племен динка, мы перенесемся сквозь столетия туда, где время исчезает и остаются лишь зной, и свет, и движение реки. Этой бессмыслицы мне хватило на пару часов, а потом я готов был лезть на стенку от скуки.

Я достал свое дорожное чтение. В каждую поездку я беру одну толстую книгу. Поскольку в этот раз поездка предстояла серьезная, книгу я тоже взял очень серьезную. На развале в Найроби, где букинистику продавали на вес, я приобрел самое толстое, что мог себе позволить, — «Иосифа и его братьев» Томаса Манна, растянувшего библейскую легенду на бессчетные тысячи страниц. Свой роковой просчет я осознал очень скоро. На весь месяц в Судане я умудрился взять книгу, которая разбавляла бесконечное созерцание пустыни лишь бесконечным повествованием о пустыне, где на пять страниц действия приходится несколько сотен страниц с описанием смоковниц и верблюжьих караванов, а целые главы, если я правильно помню, посвящены тонкостям высушивания тамаринда. Так влипнуть с чтением не удавалось на моей памяти больше никому, разве только тому прилежному немецкому студенту, который в путешествии по Африке хотел подтянуть свой слабый английский и в качестве единственного пособия взял с собой «Голый завтрак» Берроуза — битническую классику 1950-х, поток одурманенного наркотиками сознания, где процентов двадцать английской лексики нигде не употреблялось ни прежде, ни потом, как и 5 % синтаксиса. Немец готов был сам мне заплатить, лишь бы избавиться от этого чтива. И почему я не додумался купить «Иосифа и его братьев» в оригинале? Немецкого я не знаю, читал бы себе и читал, не понимая ни слова. А так я все десять дней пекся на палубе в иссушающем полубесчувствии, то утыкаясь глазами в пустыню по берегам, то заставляя себя продираться через ее описания в громоздких тевтонских пассажах. Я бы душу продал за британскую комедию нравов или какой-нибудь научно-технический триллер про шпионов в Пентагоне. Или за телефонный справочник. Хоть что-нибудь.

Тянулись дни. Мы спали на палубе, ели на палубе, сидели на палубе, большую нужду тоже справляли на палубе. Поначалу я пробовал при надобности свешиваться за борт, но от жары и обезвоживания меня так шатало по завершении процесса, что я рисковал, поднимаясь с корточек, кувыркнуться к нильским крокодилам. Поэтому я решил быть как все и вместе с остальными удобрять палубу. Однако вскоре проблема отпала сама собой, поскольку из-за обезвоживания у меня рождались в муках только затвердевшие булыжники раз в несколько дней. Остальные пассажиры гадили как заведенные, и каждое утро матросы окатывали настил несколькими бочками нильской воды — предположительно чтобы смыть все в реку, а на самом деле, чтобы развезти жидкую кашу из человеческого и козьего дерьма, которая хлюпала под нашими босыми ногами, пока не засыхала на солнце.

Сидевшие рядом торговцы-арабы, проникшись ко мне симпатией, с хохотом хлопали меня по спине, сплевывали под ноги и предостерегали насчет черных южан. Потом точно такие же предостережения я услышу от черных южан насчет арабов. Один из торговцев, Махмуд, особенно ко мне привязавшийся, рассказывал, как съездил когда-то в Англию. Рассказывал он хорошо, поэтому, учитывая обстоятельства, слушать одно и то же раз за разом мне не надоедало. Похоже, он пылал плохо скрываемой страстью то ли к королеве, то ли к королеве-матери, я запутался.

Постепенно мой мозг приспособился к палящему зною и рутине, то есть отупел настолько, что растворился в пространстве. На четвертые-пятые сутки моя задача-максимум свелась к тому, чтобы вспомнить, как звали всех наших учителей в начальной школе. Вот я просыпаюсь — ага, сегодня вспоминаю фамилии учителей в младших классах. Но сперва прогуляться по палубе, родить в муках очередной булыжник, если не повезет; заслушаться рассказом Махмуда, что-нибудь пожевать, вздремнуть, сморившись зноем. Все, теперь можно. Из недр памяти добываются имена воспитателей детского сада и учителей в первом классе. Прикорнуть ненадолго, провалиться в сон. Проснуться с ясной головой и именем воспитательницы на устах, потом ухнуть в безвременье. За первую половину дня добираюсь до четвертого класса, но тут жара достигает пика, я и царство-то свое биологическое не назову, не то что фамилии учителей. Снова отключаюсь. К вечеру жара слегка спадает, можно сделать крупный рывок, оттарабанить весь перечень несколько раз без запинки, готовясь наконец покорить вершину, — и тут двое арабов по соседству затевают драку, или у козы случается припадок, или я отвлекаюсь еще на какое-нибудь впечатляющее завершение дня. В голове ни единой мысли, одолевает утробная зевота. Все, пора на боковую, миссия переносится на завтра.

Где-то на середине пути мы пробирались через Судд — бесконечное тростниковое болото, превращающее Нил в лабиринт. Из него я мало что помню, только зной, комаров и тошнотворный страх заблудиться, из-за которого я до самого выхода просидел, сцепив зубы и обхватив руками колени. Как ни парадоксально, со временем начинает казаться, что островки в дебрях тростника различаемы, узнаваемы — и ты уверен, что они попадаются на глаза не впервые. Так и есть, говоришь ты себе, мы ходим кругами. Несколько часов ты горишь желанием убить капитана, который сбился с пути и не имеет мужества в этом признаться, а потом трясешься от ужаса, что он возьмет и признается, подтвердив худшие твои страхи, и тогда Махмуд сотоварищи в ярости выхватят ятаганы, картинно снесут мерзавцу голову, захватят баржу, перессорятся между собой из-за курса, воцарится анархия, хаос, насилие и голод, и мы все умрем жуткой и нелепой смертью в этой трясине.

Ясное дело, Судд мы прошли без приключений.

Теперь оставался лишь короткий финальный перегон до пункта назначения — Джубы. В коллективном эмоциональном черного юга Джуба занимает почетное место. По всей логике необъятный Судан с его причудливой дихотомией должен был бы расколоться на две отдельные страны — северную арабскую и южную черную, но он сохраняет неуправляемое единство под руководством арабов[8]. Если ему когда-нибудь суждено расколоться, Джуба будет столицей Южного Судана, а пока на этих углях десятилетиями тлеет костер гражданской войны. Джуба — сиятельная столица Нубии, или как там назовут будущее суверенное государство — представляет собой раскаленное и пропыленное скопище хижин и палаток для беженцев с четырехкилометровой полосой асфальта — единственным твердым дорожным покрытием на 600 миль окрест. В Джубе я пережил серьезную паническую атаку по поводу, который вряд ли поймет хоть один человек на 6000 миль окрест. В Джубе я, как нигде больше в Африке, почувствовал себя чужаком. На первую ночь меня приютили миссионеры американской Южной баптистской конвенции.

Они встречали баржу на пристани, чтобы забрать какие-то свои бочки, меня заметили сразу и пригласили к себе в центр. Не подумайте ничего такого, за весь день не возникло даже намека на проповеди и агитацию. И тем не менее у меня оказалось с ними меньше общего, чем с полуголыми африканцами, среди которых я провел последние несколько недель. Среди миссионеров были сплошь пожилые супружеские пары из южных штатов, годами трудившиеся на ферме, стоявшие на раздаче в школьной столовой или у конвейера на заводе «Шевроле», пока однажды им не случилось откровение и глас божий не велел им ехать в Джубу и питаться там сырными консервами, сидя на территории миссии. Чем они здесь занимались, я так и не понял, но точно не хождением в народ — по крайней мере не в суданский. Никто, включая Бада и Шарлен, которые явно были в общине за главных и прожили в Джубе четыре года, не знал, где находится городской рынок. А также какая дорога ведет к заирской границе, ходят ли из Джубы коммерческие автобусы, не по три ли руки у джубинцев и не питаются ли они солнечной энергией за счет фотосинтеза. О городе они не знали ничего. Похоже, они вообще не выходили за ворота миссии, разве что на пристань к барже за припасами или в аэропорт за еженедельной партией консервов, доставляемой миссионерским самолетом из Найроби. Да еще каких консервов! Даже меня, выросшего на разогреваемом попкорне и шоколадном сиропе из банки с дозатором, проняло. Консервированные полуфабрикаты с сыром «Велвита». Консервированная ветчина. Консервированный шоколадный сироп. Импортные консервированные финики, это ж надо! Здесь, в финиковой житнице, в Южном Судане, который ничего, кроме фиников, не выращивает! Слегка послонявшись в тот день по миссии, я ополоснулся в душе, полистал подборку старого Life и укрылся у себя в комнате. Вечером меня ждало очередное обогащение жизненного опыта — первый просмотр видео. Усевшись в занавешенной москитными пологами беседке, мы включили дополнительный генератор и поставили что-то там с Клинтом Иствудом — совершенную бессмыслицу, но, к сожалению, недостаточно бессвязную, чтобы бросить попытки следить за сюжетом. В очередной раз потеряв нить, мы ставили фильм на паузу и препирались, действительно этот очкарик работает на русских или только притворяется.

Вместе с рассветом появляется Эдна с огромным магнитофоном, включенным на полную мощность. Мужской хор в сопровождении банджо орет «Oh, Susannah, You're an Old Smoothie и Pack Up Your Troubles in Your Old Kit Bag». Мы все бодро вскакиваем и принимаемся накрывать на стол, сладострастно подпевая гершвиновской Swanee, потом завтракаем блюдами из яичного порошка, традиционно добытого из консервных банок, и я незамедлительно сваливаю.

Бродя по городу, я наткнулся на несуразный Джубинский университет, где меня и настигла та самая паническая атака. Построило университет северное арабское правительство как подачку жалкому, хронически неблагоустроенному черному югу, но студенческий состав был почти целиком арабским. Незадолго до моего приезда там отбушевали какие-то смутные беспорядки, и теперь царило затишье — студенты получили по мозгам от людей в форме и были отправлены домой, остужаться в тихих малярийных заводях. Навстречу попадались лишь редкие праздношатающиеся одиночки — видимо, контрреволюционеры-победители. Я зашел в библиотеку; библиотекарь спал на столе. Обшарпанная зеленая краска на стенах, трещины в каменной кладке — все, как в заброшенной купальне в Атлантик-Сити, включая слой песка, наметенного через окна без стекол и ставен. Книги там и тут, в основном на английском. Что-то техническое, какие-то старые журналы — индийский ботанический, «Итальянские архивы экспериментальной биологии» и еще несколько. Ого, надо же, британский Nature, флагман среди мировых научных журналов. И всего трехнедельной давности. Невероятно! На обложке штамп: «Дар британского посольства и Суданских авиалиний». Ну да, посольством куплено, авиалиниями доставлено. Отсюда и относительная свежесть.

Я принялся листать журнал, радуясь неожиданному контакту с внешним миром. И вот там-то, стоя в своей хламиде для пустыни, со ступнями по щиколотку в песке, я обнаружил, что группа ученых из Нью-Хейвена опубликовала результаты эксперимента, связанного с недавно описанным гормоном стресса, вырабатываемым в мозге, который я как раз собирался начать изучать после возвращения в Штаты. «Обставили. Обставили!..» — клокотало в голове, я начал задыхаться. Меня обошли, пока я в Судане. Что я здесь делаю? Где-то вдали бурлит научная мысль, люди в белых халатах произносят тосты под триумфальный звон бокалов и хлопки пробок от шампанского, отпуская остроумные шутки о Бертране Расселе и мадам Кюри — и все это происходит прямо сейчас: убеленные сединами микробиологи садятся писать непременные сборники эссе по этике и биологии, новоиспеченные доценты разбазаривают выбитые гранты, а я торчу в Судане и зарастаю плесенью. Нужно срочно что-то делать!

Я кинулся искать телефон-автомат — от ближайшего меня отделяли многие сотни миль. Не знаю, кому бы я позвонил, окажись телефон каким-то чудом под рукой, мне просто позарез требовалось выйти на связь. Я метался, прикидывая, как сейчас быстренько наловлю в пустыне песчанок и разведу для опытов, а пробирок можно настрогать из дерева швейцарским складным ножом. Тут на окраине кампуса мне попались какие-то школьники, которые приветствовали меня как гостя и с торжественным поклоном вручили цветок. А потом, помахав рукой, с заливистым смехом убежали. Я успокоился и выкинул нью-хейвенских конкурентов из головы до конца своего суданского отпуска.

В Джубе я проболтался несколько дней, собирая сведения о южной части страны — где что посмотреть, какие из дорог функционируют, на каких из них не нарвешься на повстанцев или правительственные войска и где в этом случае есть шанс застать проезжающие грузовики. Свежие вести о гражданской войне я узнал от иностранного соцработника. В пустыне, прямо рядом с базой повстанцев, некоторое время назад сел самолет суданских ВВС, у которого забарахлил двигатель. «Круто, — решили повстанцы, — было ваше, стало наше». Однако самолет успел улететь. Раздосадованные повстанцы, кипя нерастраченной бунтарской энергией, захватили в отместку десяток французов, оказывавших гуманитарную помощь. Потребовали у правительства 30 000 британских фунтов, кроссовки, штаны и время в радиоэфире. Переговоры велись через героического пилота-канадца, который летал туда-сюда как парламентер и добровольный заложник. Он тайком сообщил захваченным дату штурма. Те приготовились, в урочный день подсыпали снотворное в воду повстанцам. Войска, кто бы сомневался, прибыли двумя сутками позже. Повстанцы при виде их сбежали в буш, не забыв сначала выпустить заложников с напутствием: «Спасайтесь, здесь опасно!» Такая вот война.

Неустроенную Джубу наводняли беженцы отовсюду — из аминовской Уганды, из воюющего Чада, из Эфиопии под руководством Менгисту и из Центрально-Африканской Республики под властью каннибала Бокассы. Потоки незлобивых людей, пострадавших от своих же. Изредка между ними затесывались путешествующие британцы с колючим взглядом и непременной гангреной от удара мачете в Заире, откуда они унесли ноги перед самым приходом войск; они неизменно фонтанировали бравадой на неразборчивом лондонском кокни. На большом, окаймленном мечетями рынке в центре города торговки из земледельческих племен продавали помидоры, финики, лук, лепешки, теплое молоко и сахар, выкладывая товар пирамидами на расстеленных у ног платках. Среди бродящих между рядами попадались динка — кочевники, как и масаи: долговязые, закутанные в накидки, надменные, нездешние. Чужаки, но вооруженные копьями и опасные.

Крупное событие намечалось в тюрьме. Недавно северное правительство ввело шариат, щедро плеснув масла в тлеющий костер гражданской войны. Вечером ожидалось первое публичное отрубание руки за воровство. У тюремных стен уже собралась толпа черных суданцев, взбешенных насильственным насаждением шариата вместо привычной религии — анимизма и христианства, назревал бунт. Это зрелище я решил пропустить.

Главной сенсацией Джубы выступали четыре километра асфальта. По нему нескончаемой, бессмысленной и однообразной вереницей тянулись объемистые кондиционированные колымаги разных иностранных представительств, обеспечивающих Джубе три четверти смысла существования и почти весь ассортимент пустых банок из-под консервированной ветчины. Американские гуманитарные работники, британские благотворительные организации, Верховная комиссия ООН по делам беженцев, миссионеры, норвежские гуманитарные работники, переводчики Библии — все без конца катались по четырем километрам асфальта друг к другу на аперитив, сырные консервы и взаимную нервотрепку. Суданских машин я в центре Джубы не видел, кажется, ни разу.

Увы, машин не наблюдалось и на том направлении, которое требовалось мне, — к лесам на заирской границе, где водились шимпанзе. Все знали про лес и про шимпанзе, но никто слыхом не слыхивал, чтобы туда ездили. Пришлось довольствоваться запасным планом — горной грядой Иматонг на границе с Угандой. В эту гряду входила самая высокая вершина в Судане и парящее над пустыней плоскогорье с дождевым лесом площадью пятьдесят на шестьдесят миль. На опушке примостился поселок лесозаготовителей — небольшая база, являющая собой самое (и единственное) процветающее южносуданское предприятие. Туда вела дорога, по которой из Джубы как раз отправлялся грузовик с провизией для лесорубов.

Место в грузовике для меня нашлось, и я радостно залез внутрь. Кузов заполнялся, но я вполне удобно устроился на мешке кукурузной муки и с удовлетворением погрузился в многостраничные манновские описания тюков с сушеным тамариндом, которые Иосиф с братьями навьючивали на ослов перед долгим походом, и хитрых узлов, которые они затягивали на седлах верблюдов, и прочего в том же роде. Загадочным образом увлекшись, я не сразу заметил, что грузовик уже набит битком, но до сих пор не тронулся с места, хотя за бортом сумерки. Бензина нет. Как выяснилось, мы дожидаемся своей очереди на единственной джубинской заправке (частные станции, куда поставляют бензин для гуманитарных организаций, разумеется, не в счет). Перед нами еще машин шесть, а бензина за весь день привезли всего одну бочку на старом пикапе, хватило залить три бака. Мы вылезли из кузова, переночевали на песке рядом с грузовиком и на рассвете вновь расселись по местам, готовые беспрепятственно махнуть до Иматонга. Еще день — мы уже вторые в очереди. И вот наконец на третьи сутки нас заправили, и мы двинулись. К тому времени толпа в кузове сильно уплотнилась, мы все балансировали на одной ноге, придерживаясь кончиками пальцев за металлические рейки, то и дело получая локтем под ребра от заваливающихся стариков, стиснутые со всех сторон кипами и штабелями припасов для лесорубов. Проехав с сотню шагов, грузовик затормозил перед мостом через Нил. Всех пассажиров высадили, мешки выгрузили для досмотра. Мешки протыкали копьями, проверяя, не везут ли там людей, одну пассажирку арабские солдаты, невзирая на протесты, зачем-то обхлопали со всех сторон, у меня на полном серьезе спросили название города, из которого мы выезжаем. Я этот тест прошел, и арабы переключились с допросом на моего соседа.

В конце концов грузовик пропустили, и мы все волшебным образом распределились точно по своим местам. За следующие двенадцать часов мы вперевалку преодолели 130 миль пропыленного сорокатрехградусного пекла. Палящее солнце, судорожные рывки и качка на ухабистой псевдодороге. Навеса нет, держаться почти не за что, детей то и дело рвет. До раскаленных металлических реек дотронуться страшно, и все равно хватаешься за них на каждом ухабе, чтобы не вылететь за борт. Я спасался от жары бедуинским головным платком и тщательно приберегаемыми бутылками с водой, которую я прикончил гораздо быстрее, чем рассчитывал. Голова начала ритмично пульсировать от боли, дыхание участилось. На какой-то остановке, у скважины, я пренебрег одним из азов утоления жажды в пустыне — никогда не пить местной воды вдоволь, чтобы потом не мучиться, если она окажется тухлой. Через каких-нибудь пятнадцать минут я уже позеленел от тошноты. Глаза разъедало, в паху болезненно дергало. Следующие шесть часов я боролся с тошнотой и искал, чем бы отвлечься, чтобы не завопить. Томас Манн отпадал: меня так крепко стискивали со всех сторон, что руку не поднимешь. Пришлось снова искать спасения в заветном перечне имен моих учителей начальной школы. Я часами прокручивал в памяти первые два абзаца своего доклада для намеченной на следующий год защиты диссертации. Попытался набросать в уме лекцию по социальной организации у павианов — просто так, ради процесса, но не мог сосредоточиться. Пробовал забыться фантазиями про студентку, которая работала летом в лаборатории у моего научного руководителя и по которой я когда-то сох, но и этот фокус не прошел — слишком утомительно и, учитывая обстоятельства, настолько бессмысленно, что даже в тоске о несбывшемся утонуть не получалось.

В итоге я уткнулся взглядом в щеку своего соседа. Все это время грузовик то и дело подбирал на дороге новых пассажиров — из племени каква: чем дальше, тем более дикого вида, голых, нелюдимых, с выкрашенной охрой головой, с пластиной в губе и шрамированными рисунками, каких я в Кении никогда не видел. У многих проваливался нос — я заподозрил какие-нибудь особо жестокие обряды инициации, но оказалась проказа. У кого-то были разрезаны мочки ушей. У кого-то свисал зоб. Большинство щеголяли замысловатыми шрамами на щеке в форме семиконечной звезды — такие делаются заталкиванием песка в надрезы, чтобы рубец получился выпуклым. На такой шрам я и смотрел не отрываясь, снова и снова пересчитывая лучи у звезды. Да ну, откуда там семь, наверняка шесть, уговаривал я себя, хитростью вовлекаясь в очередной пересчет. Звезда шевелила лучами, как живая — наверное, это у меня в глазах плыло, — я путался и начинал заново, убивая еще немного времени. Но в основном в этой бесконечной качке, все больше увязая в дурмане тошноты, жажды и желудочных колик, я хотел убить водителя — за каждый ухаб, за каждую остановку.

Где-то между приступами тошноты я заметил выросшую на южном горизонте горную гряду. Иматонг! Проблеск счастья во мраке отчаяния. Около пяти вечера мы въехали в Торит, довольно крупный город на основной дороге. Почти весь народ рассосался, включая обладателя шрама и молодого здоровяка, который почти всю вторую половину дня отдавливал мне ногу. Нас осталось в кузове около десятка, ошарашенных непривычным простором. Осторожно отлепившись друг от друга, мы разлеглись на мешках. И тут началось волшебство. Оставив Торит позади, грузовик покатил прямиком на юг, в горы, постепенно забирая все выше. Жара спадала. За бортом стали попадаться трава и кусты. Деревья. Солнце садилось. Повеял невесть откуда взявшийся ветерок. Бриз! Переглянувшись, мы залились смехом. Попутчики ни с того ни с сего принялись пожимать мне руку. Люди, с самого рассвета ехавшие нос к носу, вдруг начали смотреть друг другу в лицо. На закате, примерно на середине подъема, расположившиеся на мешках с луком женщины затянули песню. Я лежал на спине, смотрел на звезды и деревья. Это было чудо. Потные тела, ветки, от которых теперь приходилось уворачиваться, запах навоза от коз, ехавших между тюками, — я словно вновь очутился с друзьями в летнем лагере от еврейского общинного центра, устроившего нам в горах Катскилл ночевку на ранчо, где меня первый раз катали на прицепе с сеном.

Мы качались, задремывали, пели, обменивались рукопожатиями, обнаруживали неожиданные источники воды, и я был влюблен во всех своих попутчиц сразу. Когда мы вплыли в лесозаготовительный поселок Катире, в темную чащу, угнездившуюся между горами, я не помнил себя от обезвоживания и счастья.

Помахав на прощание всем своим друзьям, я, шатаясь, поковылял в лес. Я улыбался каждому дереву. Первый встреченный мной катирец оказался стариком с охотничьим копьем и фантастически перекошенным лицом. На шее болталась веревка, а к ней крепилась флейта, сделанная из рога редунки. Он практически прогарцевал ко мне, мы поздоровались за руку, он осыпал меня ахами-охами, кланялся, пританцовывал и пришел в неописуемый восторг, когда я показал на флейту, предлагая ему сыграть. Надув щеки, он принялся дудеть в горлышко рога, словно в бутылочное, перебирая пальцами четыре нотных отверстия. После каждого немудреного такта он повторял мелодию и пропевал слова:

Дум-де-дум… Торит!

Дум-де-дум… Джуба!

Дум-де-дум… Хартум!

Дум-де-дум… Судан!

Его распирало от радости, ноги сами приплясывали в такт. Когда он пошел на второй круг, я начал подпевать, и мы дружно мычали, словно вспоминая песню из нашего общего детства. Потом мы раскланялись, и он отгарцевал по своим делам.

Многообещающее начало. Я направился в полицейский участок регистрироваться. Пожилой седовласый дежурный щеголял в ярком черно-зеленом полосатом костюме — то ли пижаме, то ли домашней одежде, то ли тюремной робе, снятой с заключенного. Больше в участке никого не было, если не считать сидящей снаружи морщинистой старухи без возраста. Я вручил дежурному паспорт и полученное в Джубе разрешение на поездку. Он хмыкнул, покосился на паспорт и начал крутить его то так, то сяк, явно не имея понятия, как с ним обращаться.

— Паспорт при вас? — наконец спросил он.

Такой восхитительный африканский момент я упустить не мог.

— Нет, не при мне, — с убийственной серьезностью сообщил я.

— Плохо, очень плохо. А где ваш паспорт?

Отлично! Я посмотрел ему в глаза.

— У вас в руках.

Твой ход, страж закона. Вывернешься? Дежурный оказался матерым профи — взглянул на паспорт уже серьезно, перелистал страницы, сравнил фото с моей физиономией. Вот теперь ему есть чем крыть.

— Все правильно. Паспорт ваш. Можете оставаться.

Процедура пройдена, мы оба расслабляемся. И тут, резко подавшись ко мне, он заявляет: «Пойдемте!» Ч-ч-ч-то я такого сделал? А ничего, просто пора ужинать. Сидевшая снаружи старуха, его жена, накормила нас бобами с капустой, и воды за столом было хоть залейся. На мое спасибо дежурный сказал: «Вы у нас в гостях. Не надо спасибо. Своей матери вы же спасибо не будете говорить?»

Подошел сын дежурного Джозеф, юноша лет двадцати. Местный учитель, недавний выпускник джубинской средней школы, то есть педагог квалифицированный. Одет он был в нарядную белую рубашку. Парней в белых сорочках я и прежде замечал на дороге в отблесках нашего костра, равно как и женщин в белых блузках. «Тебе повезло, — сказал Джозеф. — Сегодня танцы». А что за праздник? «Никакого праздника, танцы у нас каждый вечер, поэтому, когда к нам приезжаешь — всегда везет». Я вспомнил, что музыку и барабаны слышал еще по пути к участку.

После ужина, обильно запитого водой, мы с Джозефом отбыли на танцы. По дороге через рощу поток людей в белых рубахах рос, музыка становилась все громче, пока не вывела нас на большую поляну, где отплясывали сотни танцоров в белом. И тут меня осенило: это же эйфория пустынных нагорий! По северной части кенийской пустыни — раскаленной, пылающей, укутанной знойным маревом — разбросаны горы и плато. На вершинах, в прохладе, растет кустарник. На самой высоте — встречаются намеки на лес. И всегда есть какая-то вода — скважина или родник. Первопоселенцев в незапамятные времена неизменно загоняла наверх какая-нибудь напасть: война, голод, мор. Что там, на этой необитаемой горе, — бог весть, но больше податься некуда. И вот отчаявшийся человек карабкается наверх, а там, оказывается, рай. Прохлада, тень. Вода! Всех виденных мной жителей пустынных плато переполняла эйфория, шальная радость, опьянение своей удачей. На одной из возвышенностей у эфиопской границы, где холодный родник питал речку, струящуюся через все плато к озеру Туркана, народ вовсе, кажется, не вылезал из воды. Идешь по берегу, и через каждые полсотни шагов — очередная купающаяся компания. «Давай к нам, — кричат они, — воды хочешь?» Рай земной. А здесь, в Катире, вдобавок к прохладе, воде и тени — еще и стабильная оплачиваемая работа, редкость для Южного Судана. Так что каждый вечер здесь танцы до упада.

Били барабаны, широкогрудый здоровяк выдувал из выдолбленного полена единственную гулкую басовую ноту. Сами танцы — подобие брачных игр под женским предводительством. Парни во внутреннем кольце приплясывают на месте, а девушки вертятся вокруг них хороводом. В какой-нибудь непредсказуемый момент стоящие в стороне старики выкрикивают: «О-ре-о! О-ре-о!» — и девушки выхватывают себе кавалера из круга. Дальше все происходит на редкость целомудренно, как в воскресной школе: пара выписывает восьмерки, причем дама задает движения, а кавалер подстраивается, и сложность постепенно нарастает. Чуть погодя из круга (обычно от парней, которых не выбрали) доносится нетерпеливое «О-ре-о!», которое рано или поздно подхватывают старики, и тогда хороводы с выбором начинаются заново.

Джозеф был вне себя от возбуждения. Позаимствовав у меня фонарик, он вращал бедрами, тряс плечами и всячески привлекал внимание дам, подсвечивая попеременно руки, грудь, пах. «Хей, хей, о-ре-о, смелей, о-ре-о!» — скандировал он, пока старики не подавали сигнал. Меня охватила иррациональная тревога: вдруг меня не выберут? Но хихикающие девицы вытягивали меня из круга почти на каждом заходе, и теперь я нервничал и раздражался уже из-за того, что меня выбирают как забавную марсианскую диковину. «Сегодня с кем-нибудь будешь спать, сегодня найдешь себе жену!» — прокричал Джозеф мне на ухо. Почему нет, все может быть, эйфория, лишь бы тень и вода не кончались. О-ре-о, о-ре-о, танцы часами, Джозеф хлопает меня по спине, мне орут приветствия и пожимают руку, по кругу пускают бадейки с водой, единственная ритмическая басовая нота снова и снова гудит сквозь барабанный бой, и народ в нарядной белой одежде празднует завершение еще одного дня, прожитого вдали от лежащей внизу пустыни.

Тишина, рассвет. Вокруг одетый туманом лес. Где-то совсем рядом птицы, антилопы. Из хижин показываются люди. За лесом — горные пики. Я проехался на идущем из Катире лесовозе, который по кромке недавно прорубленной просеки поднимался к верхнему краю лесозаготовительной делянки. Видневшиеся тут и там лесорубы работали исключительно вручную. Просека уперлась в расчищенную поляну — все, конец дороги. За поляной джунгли на полсотни миль в любую сторону. Сплошное плато, густой, затканный туманом бескрайний дождевой лес, гранитные пики трехтысячников вздымаются над зарослями, обезьянами, ухающими птицами, антилопами-бушбоками и лесными охотниками, изредка оставляя просветы, перевалы с видом на пустыню, катящую свои барханы в двух тысячах метрах под тобой. Ты словно паришь над океаном пустынного пекла на огромном, заросшем зеленью корабле.

Я поставил палатку на вырубке, у самой границы леса. Можно приступать к освоению. Моей главной задачей было забраться на вершину самой высокой горы — милях в пятнадцати, если по прямой через лес. Хорошо различимая с вырубки, она взмывала в небо зловещей каменной громадой.

Карты у меня не было. Карт не было как класса. Никаких хоженых маршрутов. Только лесные тропы, протоптанные звероловами. Время от времени эти низкорослые молчуны в набедренных повязках выбирались из зарослей обменять что-нибудь у лесорубов и тут же скрывались обратно.

Я выработал систему постепенного углубления в лес, помогающую мне меньше волноваться, опасаясь потеряться. В первый день я прошагал по первой тропе около часа — до крупной развилки. Там я немного постоял, походил по развилке, пока в памяти не запечатлелись растущие там деревья, и я не научился узнавать выбранный путь (вроде бы ведущий к пику) с обеих сторон. Посидел, набросал карту разветвляющейся тропы, зарисовал деревья. Поиграл немного на флейте — и все, на сегодня хватит, пора обратно.

На следующий день я зашел за развилку, оставил позади еще две и шагал, пока не стало слишком страшно, — тогда я повернул обратно и повторил пройденные. При мысли, что теперь мне более или менее знакомы все намеченные за день тропы, за исключением самых дальних, становилось спокойнее. Так я и продвигался в ритме предвкушения — каждый день все ближе и ближе к горе, постепенно осваиваясь в лесу.

Он был густым, головокружительно заросшим, от его непролазности хотелось кричать. Темный, влажный, тенистый полог. Шестиметровые папоротники, образцово-классические лианы для раскачивания, на узких тропинках местами ступаешь не по земле, а по корням и огромным перегнивающим листьям. Между полуднем и сумерками каждый день проливается прохладный дождь, легкий, бодрящий, и ты ловишь его струи, запрокинув голову. Под ногами хрустит и тянет прелью. Часто тропинка идет вдоль глубокого оврага, на дне которого журчит ручей, скрытый от глаз исполинскими папоротниками.

Примерно на пятый день, пройдя по тропе миль семь-восемь, я набрел на первую деревню, ютившуюся на небольшой прогалине. На склоне, расчищенном от леса, но еще не перешедшем в гранитную стену, зеленело около акра кукурузы. Четыре примитивнейшие хижины. Людей, наверное, с десяток — поджарые, мускулистые, худые, молчаливые, в звериных шкурах. У некоторых пластина в губе. Женщины курят длинные трубки. Меня приветствовали поклоном, но не проронили ни слова. Я посидел немного и, когда почувствовал себя совсем неуютно, изобразил жестами, что иду вон к той большой горе, которая теперь громоздилась еще ближе, — и меня направили по нужной тропе. А потом, едва я собрался уходить, привели мальчишку лет десяти. С конъюнктивитом. Показали на глаз, показали на меня. Может, я посмотрю? Почему, скажите на милость, раз я белый, чужой и ношу одежду, я обязательно должен знать, что делать? В принципе я догадывался, что делать. У меня с собой была антибактериальная мазь и тетрациклин, и я, в очередной раз изображая Альберта Швейцера, пустил в ход и то и другое. Попросил принести воды из реки, попросил паренька вымыть руки, попросил его отца вымыть руки, прежде чем дотрагиваться до ребенка. Мы намазали глаз, и я изобразил жестами, что на следующий день принесу еще.

Так у меня появилась своя деревня. Я проходил через нее каждый день, продвигаясь все ближе к горе. Каждый день я мазал мальчику глаз и давал антибиотики. Потом мне привели мужчину с разодранным бедром, его я тоже лечил. Мне привели женщину с жутким туберкулезным кашлем — я дал понять, что тут бессилен, они вроде смирились. Народ становился разговорчивее, мне принесли кукурузы. Кто-то вытащил цанцу — музыкальный инструмент, деревянную коробочку с полудюжиной металлических язычков разной длины. Дергаешь язычок, раздается бренчащая нота. Поселяне играли умопомрачительно, одной рукой, в пульсирующем меняющемся ритме и непостижимой для меня гармонии. Я в ответ сыграл на флейте. Как-то раз я, отклонившись от дневного маршрута, выбрался с ними охотиться на обезьян. Мы крались через лес. Рядом с неслышно скользящими сквозь дебри охотниками я со своим исполинским ростом метр шестьдесят восемь чувствовал себя неуклюжим неповоротливым верзилой. Где-то наверху, на деревьях, обитали колобусы. Меня, разумеется, тянуло болеть за обезьян, но я то и дело сбивался на предвкушение — а что если и вправду поймают. Пущенная одним из охотников стрела попала в цель, и обезьяна рухнула на землю под отвратительный хруст ломающихся веток и верещание сородичей, которые кинулись удирать на руках сквозь верхний ярус. Обезьяну притащили в деревню. Там добычу — молодого самца — освежевали и сварили, из котла наружу торчала его рука. Только тогда я заметил подстилку из обезьяньей шкуры и одежду из обезьяньих шкур. От мяса я отказался, но посидел рядом, пока поселяне ели — к горлу подкатывал комок, меня переполняли эмоции.

День за днем я пробиваюсь к горе, глаз у мальчика выглядит приличнее. Я им всем уже как отец — и бог антибиотиков. Дней через десять я вышел к следующей деревне у самого подножия горы. Гора за это время приобрела для меня на редкость зловещий вид. Огромные, закрывающие полнеба, безмолвные, клыкастые, мрачные и величественные скалы со сложным напластованием пород, возносящиеся над джунглями, как цитадель разрушенной империи Зиндж. А на краю последнего равнинного клочка джунглей, у самого подножия, примостилась еще одна деревушка — словно ее жители унаследовали миссию предков, служивших последним правителям империи тысячу лет назад, и по-прежнему охраняли подступы к горе.

Добравшись до деревни, я увидел уже известный мне контингент. Ту первую деревню, имени Альберта Швейцера, населяли туземные горные охотники, жившие здесь испокон веков и для меня ставшие этническим открытием. А в этой, как выяснилось, собрались беженцы — обитатели пустыни, лет десять назад укрывшиеся здесь от очередного обострения гражданской войны. Они были из племени тука, очень близкого к народу туркана, живущему в кенийской пустыне по ту сторону границы. Родные знакомые черты — эти пластины в губе и шейные кольца я идентифицирую где угодно. А также вздутые животы у детей, кашель и гноящиеся язвы. Я знал около полудюжины слов на их языке, и мы с самого начала отлично поладили. Как будто домой вернулся. Я в два счета договорился с одним из жителей по имени Кассиано, что приду снова через день-другой и он проводит меня на гору — невероятную кручу, теперь рвущуюся ввысь прямо из деревьев позади хижин.

Два дня спустя я прибыл к ним уже под вечер. Кассиано уговорил меня не ставить палатку и ночевать в его в хижине. Сам он спал в соседней, у своего брата.

Я уже заметил, что жители второй деревни, веками обитавшие в пустыне, за десять лет так и не приспособились к новым условиям. Они разводили в хижине костер — как-то ведь надо спасаться от горного холода, — но сохраняли прежнюю, пустынную конструкцию жилища, подразумевающую полное закупоривание. В результате хижины были немилосердно задымлены, вся деревня ходила с красными глазами и туберкулезным кашлем. Как только Кассиано удалился, я потушил оставленный на ночь огонь — спальник у меня теплый, а от дыма уже тошнит. Я заснул.

Около полуночи обнаружилось еще одно обстоятельство, вынуждавшее поселян поддерживать огонь до утра. Меня разбудил звук, от которого я буду вздрагивать до конца жизни. «Ого, дождь», — подумал я в полусне. «На меня льет», — подумал я, постепенно просыпаясь. Капли шлепались на спальник, на лицо. И тут я вспомнил, что ночую под крышей. Сон мигом слетел. На мне что-то шевелилось. Шевелились мои волосы. Я посветил фонариком вокруг. Ночной костер оставляли, чтобы дым просачивался через соломенную кровлю и отгонял гигантских тараканов. А поскольку дыма не было, тараканы хлынули внутрь, облепляя мешки с кукурузной мукой. Но главная беда была не в них. Следом за тараканами нагрянули муравьи-легионеры.

Утверждаю со всей ответственностью: муравьи-легионеры — самые отвратительные, невыносимые и ужасающие существа во всей Африке. Одно их соседство вызывает у меня корчи, стенания, трясучку и пляску святого Витта. Они кочуют полчищами, покрывающими не один гектар. Огромные твари, способные вырывать своими жвалами целые куски мяса. Они ползают по тебе бесшумно, пока первый смельчак не укусит, и тогда, повинуясь феромонному сигналу тревоги, они набрасываются все разом. Они отъедают веки, ноздри и мягкие ткани. Кидаются на кого угодно, в сельских больницах губят лежачих, неспособных убежать. Впиваясь, они сжимают челюсти так крепко, что при попытке оторвать муравья голова вместе со жвалами остается в теле жертвы. Масаи используют их для зашивания ран — случись кому-нибудь серьезно порезаться, хватаешь муравья-легионера, стягиваешь края раны, даешь разозленному муравью вцепиться и откручиваешь тело, так и штопая порез ровным рядом муравьиных голов.

Но отвратительнее всего в них то, что они шипят при нападении. Кошмар наяву — шипение муравьиного легиона, марширующего рядом с тобой через поле.

Хижина кишела муравьями, падавшими на меня с кровли. Я их не интересовал. Пока. Они кромсали орду тараканов. Тараканами были облеплены все мешки с кукурузной мукой, к которым с пола тянулся жуткий трехмерный мост из вцепившихся друг в друга муравьев, переправляющих вниз добычу, в десять раз превосходящую их размерами. Меня они покрывали ковром, я до поры до времени был для них вроде мебели.

Нужно было выбираться. Если шевельнуться и раздавить муравья на полу, они кинутся в атаку, но другого выхода нет. Знать бы, не перекрыты ли подступы к хижине муравьиной колонной. Если да, остается только нестись со всех ног в ночные джунгли, пока от них не оторвешься.

Сосчитав про себя, я выждал и вскочил. На втором шаге меня словно кипятком облили. Жжет, повсюду жжет. Хлопаешь тут и там, вопишь, отцепляешь, ломишься наружу. Один на веке, один на губах, невесть сколько в ширинке, пропади они пропадом. Вылетаю из хижины, с воплями сбрасываю одежду, катаюсь по земле. Слава богу, легионы все-таки наступают с тыла, а не с флангов. Я молотил руками, взвизгивал, отдирал муравьев, судорожно бился разными частями тела об землю, давя противника на себе. На шум вышли Кассиано и остальные — их, как и следовало ожидать, мои мучения повергли в хохот. Содрав с себя последних муравьев и одевшись, я сконфуженно объяснил, что произошло. Кассиано, не страшась муравьев, заскочил в хижину, развел огонь, и вскоре легионеров вместе с остатками тараканьей орды выкурило обратно в лес.

На рассвете мы отправились к горе. Босой Кассиано шел впереди, прорубая мачете дорогу через лес за неимением проторенной, пока перед нами не выросла скалистая стена. Дальше мы принялись карабкаться почти отвесно. Ненадежные опоры, переползание через стыки между валунами, откуда градом сыпался щебень. Не верилось, что мы долезем, но Кассиано явно свое дело знал. Час, второй — изнеможение, пот, радость, — и вот мы на вершине. Высочайшая точка Судана. Внизу каскад головокружительных видов — другие гранитные пики с кружащими над ними птицами. Кисея пара над лесом. И пустыня вдалеке.

На вершине, на самом пике, возвышалась сложенная из камней пирамида. Коническая, не полая. Резким, почти отрывистым взмахом руки Кассиано отогнал меня подальше и молча, почтительно опустился перед ней на колени. Потом вытащил из-за уха припрятанное птичье перышко и воткнул его в центр пирамиды. В тот миг я глубоко позавидовал всем анимистам.

Пора было уезжать. Точнее, пора было начинать попытки уехать. С транспортом дела обстояли настолько сложно, что пускаться в путь приходилось за недели до срока. Выберусь на проезжую дорогу, попробую поймать какой-нибудь грузовик, идущий обратно в Кению — либо прямиком, либо через Уганду.

Покинув рай, до Торита с гор я доехал вместе с лесорубами на их машине. А потом засел на грузовом дворе компании Wimpy — практически единственного работающего предприятия в Торите. Британскую дорожно-строительную компанию подрядили через британское правительство прокладывать магистраль Джуба — Кения, подарок Судану. Wimpy трудилась здесь уже не первый год, ведя трассу сквозь пустыню, налеты кочевников и сезоны дождей. Грузовой двор Wimpy был средоточием всего.

Там бурлила нетипично активная жизнь — британские управляющие орали на арабских бригадиров, те орали на африканских рабочих, по площадке носились вилочные погрузчики, экскаваторы с отбойным молотом и грейдеры. Нужные мне люди обнаружились на противоположном краю двора — шесть сомалийцев, сидящих кружком между двумя бензовозами с кенийскими номерами и попивающих кофе, сваренный в старой канистре для масла. В восточной и центральной Африке все настоящие дальнобойщики, то есть все эти безумцы и сорвиголовы, которые садятся за руль бензовоза в доках кенийской Момбасы на Индийском океане, потом три месяца кряду катят через войны и революции на пункт разгрузки в Конго, а потом сразу пускаются в обратный путь, — все они сомалийцы. Такая вот рациональная подстройка кочевого образа жизни, традиционного для пустынь, под современную профессию. У этих людей попросту есть нужная закалка и выносливость, и полугодовые рейсы через весь континент им не в тягость. Суровые молчаливые сомалийцы ездят командой из водителя и одного-двух подручных; кабины под завязку набиты верблюжьим молоком, коробками со спагетти (пристрастие со времен колонизации Сомали Италией) и охапками растительных галлюциногенов для жевания. Молитвенные коврики, оружие, какая-нибудь контрабанда, куда без нее. Сомалийские дальнобойщики.

Я подошел к ним и обратился к старшему — мужику средних лет, с козлиной бородкой и несомалийским вздутым брюхом. «Ищу попутную машину, — сказал я на суахили. — Вы не в Кению едете?» «Отвали!» — ответил старший, не отрываясь от чашки с кофе. Я ретировался на другой край двора, сел на песок, осилил около тридцати пяти страниц описания вышивки на диковинном покрывале Иосифа.

Четыре-пять часов спустя. По-прежнему сидят, пьют кофе, ноль внимания на колесящую вокруг технику. Вытащили карты, играют. Я сунулся снова. «А не знаете, может, кто еще едет в Кению?» «Сказал же, отвали!» — ответил старший. Я ретировался к книге. Часа через два старший подошел ко мне ленивой шаркающей походкой и сообщил, словно предупреждая в последний раз: «Ладно, мы возьмем тебя в Кению, но будет стоить дорого». Поторговавшись, сошлись на вполне гуманной цене. Когда выезжаем? Вечером. Водитель с такой же ленцой пошаркал обратно, я вернулся к книге. Через несколько минут рядом вырос младший из подручных, молча протянул мне кофе и миску спагетти. «Там солнца поменьше», — приглашающе кивнул он на группу.

Так я пристроился к сомалийцам. Их было шестеро — Абдул, Абдул, Абдулла, Ахмет, Эхмет и Али. Абдул и Эхмет вели цистерны, Ахмет и Али были сменщиками, Абдул-младший и Абдулла — мальчиками на побегушках. Сейчас их неразлучная команда разворачивалась в обратный путь после трехмесячного рейса с бензином из Момбасы в Джубу. Как выяснилось, все они были родом из одной сомалийской деревни — возможно, единственными уцелевшими: деревню уничтожили в одной из войн, бесконечно бушующих на Африканском Роге, и вся шестерка ушла пешком в кенийскую Момбасу. Казалось бы, к Кении они должны были испытывать благодарность за приют, однако водители, реквизировав у меня карту, отметили весь северо-восточный угол Кении как часть Сомали. Сомалийское правительство, вынашивая схожие планы, не раз ставило оба государства на грань войны.

Все шестеро были молчаливые пройдохи. Ну то есть все, кроме двух юнцов-подручных. Абдул-младший — громогласный пройдоха, хвастун и задира — оказался нетипично разговорчивым. Было в нем что-то от мелкого жулика, которого каждый раз облапошивают жулики классом повыше. Малыш Абдулла, самый младший из компании, держался еще больше особняком — тихий, робкий, какой-то загнанный и затравленный, с сонными полуприкрытыми глазами и явным желанием понравиться. Усевшись рядом со мной, он улыбался с надеждой, словно я должен был спасти его от родичей.

Дело шло к вечеру. Карточные игры продолжались. Налили еще кофе. Кофе я обычно не пью, а этот был к тому же до тошноты крепким, но я опасался, что меня побьют, если я откажусь. Вечер, карты, кофе, спагетти. Когда почти совсем стемнело, все стали укладываться спать — под грохот техники, такой же громкий, как днем. «А мы разве не сегодня едем?» — спросил я. Эхмет навис надо мной с угрожающем видом. «А ты что, торопишься?» — «Нет-нет». — «Завтра Кения, завтра Найроби». Неосуществимая задача. Он с плакатной улыбкой пожелал мне спокойной ночи. Старшие, Абдул и Эхмет, ночевали на сиденьях в кабине, Ахмет и Али примостились под цистернами, Абдул-младший, малыш Абдулла и я улеглись на ковриках прямо на песке под открытым небом.

На следующий день мы встали рано. Сомалийцы тут же уселись в кружок и принялись перекидываться в карты и прихлебывать кофе. От скуки и досады я вновь углубился в приключения Иосифа и его братьев — братья все больше напоминали мне сомалийцев. Середина дня. Ко мне подсел малыш Абдулла, которого самого уже тошнило от кофе и карт. Чуть погодя я уже наигрывал на флейте, а Абдулла учил меня невозможным сомалийским песням, в которых короткие импровизационные речитативные всплески ладовой полумелодии сменялись ритмическими вставками, а те переходили в тихое пришептывание. Я в отместку скороговоркой спел ему «Mares Eat Oats and Does Eat Oats»[9]. Он был впечатлен. К нам подсел Абдул-младший — якобы поиздеваться над Абдуллой за сантименты, но вскоре уже сам напевал сомалийские песни и любимые мелодии из «Лихорадки субботнего вечера».

Еще кофе, еще спагетти, еще один день коту под хвост. Спали так же, на ковриках. Всю ночь, как и вчера, над головой разворачивалась техника, светили люминесцентные «солнечные» прожекторы, с визгом проносились пикапы, обдавая нас водой из дорожных луж, единственных на сотню миль вокруг. Едва рассвело, команда засела за карты. Я уже понимал, что пускаться в изнурительный трехмесячный обратный рейс им не горит, и они с радостью зависли бы здесь навсегда. Но, к счастью, кто-то из британских управляющих рявкнул: «Катитесь отсюда и чтобы вашего сомалийского духа здесь через час не было, иначе кому-то не поздоровится!» Сомалийцы грозно порычали между собой, и мы отправились.

Мчаться с ветерком через пустыню обратно в Кению — дух захватывает! Восседая на кожухе двигателя, я смотрю на мир с добродушной и беспечной усмешкой. Едем, ага. Тормозим на восточной окраине Торита, у последнего магазина в городе. Все заваливаются внутрь и обзаводятся новыми сандалиями и расческами. Старший водитель Абдул, явно во исполнение какого-то обряда, покупает несуразную бутыль одеколона и, отливая понемногу на ладонь смердящее содержимое, хлопает по щекам всех, меня в том числе. Помазание. Ну да, обмываем начало большого пути. Потом все усаживаются под деревом у магазина и возобновляют карточную партию. Я впадаю в отчаяние. Через двадцать минут опять появляется британец, загоняет всех пинками в кабины, и мы трогаемся. Судя по пейзажу, деревья нам еще очень долго не встретятся, так что вроде можно ехать себе и ехать.

Переваливаясь, дергаясь рывками и меся колесами песок, каждая машина тащила порожнюю двойную цистерну. Кругом безлюдная безбрежная пустыня, дорогу иногда остается только угадывать. В разгар дня, когда пекло сделалось невыносимым, мы забрались вздремнуть под цистерны. Ближе к вечеру сделали остановку на кофе и спагетти. Я, кажется, прокофеинился и прокрахмалился насквозь, меня уже мутило от этой диеты, но остальных все устраивало. Впрочем, сегодня, в честь отъезда, угощение ожидалось особое. Абдулу-старшему доверили пересыпать спагетти тонной сахара и залить ощутимо прогорклым верблюжьим молоком. После подогревания на керосиновой плитке каждую спагеттину облепила приторная молочная пленка, сделавшая все еще тошнотворнее. Мы сидели кружком, по-сомалийски, уложив колени друг другу на бедра, и все зачерпывали правой рукой из общей кастрюли. Потом отправились спать.

Спали мы, по ощущению, всего ничего. Оказалось, что мы и вправду спали всего ничего — когда Ахмед меня растолкал, на часах было десять вечера. «Давай скорее, мы уезжаем!» Машины уже гудели моторами. Я скатал спальник, сгреб вещи, запрыгнул в кабину. «С чего такая спешка?» «Сейчас ехать хорошо», — ответил Абдул. В ближайшие дни стало понятно, что у шестерки какая-то жуткая беда с суточными ритмами. День и ночь перемешались. В тот раз, проехав по темноте часа два, мы снова улеглись спать. Стартовали за час до рассвета, днем дважды останавливались подремать, потом, проведя в дороге полночи, прикорнули на два часа. Четкими и неизменными были только пять остановок в день, когда все высыпали наружу, вытаскивали коврики и молились лицом к Мекке. Безумный график не поддавался никакой логике, и голова моя скоро пошла кругом — тем более что перед каждым переходом Абдул заверял меня: «Сегодня Кения», — и каждый день мы подбирались к ней, наверное, километров на десять, буксуя, раскачиваясь и взметая песок из-под колес.

Еще все они — за исключением малыша Абдуллы — оказались беспощадными отморозками. Когда на пути встречалась деревушка, сомалийцы заваливались в какой-нибудь дом и обирали полуголодных жильцов. Впятером (Абдулла, глядя совсем уж затравленным взглядом, отсиживался со мной) они налетали на ветхую хибару и, припугнув ее чахлого обитателя, уносили три луковицы. Или капустный кочан. Или апельсины. Или, как на третий день нашего пути, козу — разозлившийся напуганный хозяин в одних истрепанных шортах вцепился в свою единственную скотину, и Али с Ахметом его избили. Люди здесь жили впроголодь, а шестерка, проезжая через нищие селения, бесстыдно мародерствовала, силой забирая, что понравится. Мне было тошно, и кусок не лез в горло, но оскорблять сомалийцев отказом от еды я побоялся. Абдуллу эти дела явно смущали тоже. Когда Али с Ахметом колотили хозяина козы, Абдулла, отвернувшись, прошептал, словно ища оправдания: «Нам из Момбасы много еды брать не дают».

Все это насилие было, видимо, отголоском бесконечной вражды африканцев с арабами. Предки сомалийской шестерки испокон веков угоняли в рабство предков этих суданцев, невольничий рынок в арабском Занзибаре еще в начале XX века исправно функционировал, и жгучее презрение к черным обитателям внутренней части материка, видимо, было у сомалийцев в крови. «Эти суданцы как животные», — с усмешкой бросил мне Эхмет после грабительского захвата двух капустных кочанов — единственного, что в хижине нашлось из съестного.

Друг с другом сомалийцы тоже не особенно церемонились. Знакомая мне по общению с арабами ласковость — манера проникновенно брать собеседника за руку, разговаривая с ним, класть колени соседу на бедро, — уживалась в них с буйной агрессией. Каждый день, на каждом обеденном привале неизбежно вспыхивала ссора. Ахмет под цистерной раскочегаривает керосинку, кто-нибудь суется с критикой, Ахмет лезет в драку. Эхмет, промахнувшись, сажает машины в песок, цистерны приходится отцеплять от кабины, Абдул ругается, зачем его туда понесло, все заканчивается дракой. У меня начал вырисовываться паттерн. Машины ставят параллельно, усаживаются между ними с едой-кофе-картами. Возникает напряженный момент, и двое сцепляются в драке. Короткая яростная потасовка, захваты, пинки. Проигравший неизбежно делает последнюю попытку выйти из поединка с честью: расчетливый остроголовый жилистый Ахмет кидается на Абдула-младшего, вколачивает его двумя ударами в песок и победоносно удаляется. Абдул вскакивает, выхватывает нож из-за голенища — ритуал разыгрывается дальше. Теперь на Абдула наваливаются все разом, скручивают, отбирают нож — нет, Абдул обязательно навалял бы Ахмету, но перед таким подлым численным превосходством вынужден уступить, поэтому честь не уронена. Абдул обиженно отсиживается под деревом в стороне. Еда готовится в молчании. Все приступают к трапезе, Абдул по-прежнему дуется. Кто-нибудь из старших, Абдул или Эхмет, кричит ему что-нибудь шутливое или утешительное, и Абдул-младший возвращается в круг.

Ритуал повторялся почти на каждом перекусе, на каждой остановке — и отнюдь не условный, в половине случаев дрались до крови. От участия освобождался только малыш Абдулла. И я. До меня дошло, что эта обходительность и любезность неспроста — я, похоже, здорово влип. Как-то раз, на очередной остановке, когда всех обуяло веселье и непривычная игривость, Эхмет обхватил меня сзади и со смехом повалил на землю. Я тоже посмеялся, побарахтался без особого успеха и не на шутку перетрусил. Но в остальном со мной обращались безупречно бережно. Я порывался платить в тех редких случаях, когда они покупали, а не грабили, но от моих денег возмущенно отказывались. За едой меня всегда угощали первым. Глядя на эту подчеркнутую заботу, я уже не сомневался, что участвую в каком-то давнем сомалийском обряде: меня будут откармливать приторными спагетти до предписанного полнолуния, а потом перережут горло от уха до уха. Тревога была далеко нешуточной. Я их просто не считывал, и с каждым днем мне становилось все неуютнее и страшнее углубляться в ничейную полосу пустыни между двумя странами в компании людей, которые грабят, бьют и терроризируют суданцев, в приступе чудовищной ярости кидаются с ножами друг на друга, а меня заботливо потчуют спагетти.

Через несколько дней пути, уже на подъезде к границе, обозначенной лишь намеком, Абдул опрокинул машину. Там был мост длиной шагов в двадцать, перекинутый через нечто, что можно назвать глубокой рекой, вероятно, пару дней в году во время дождей — сейчас же здесь был просто глубокий овраг. Дорогу рядом с бетонным настилом слегка размыло, и Абдул, съезжая, притерся к этому размыву слишком близко. Нас издевательски медленно стало заносить влево, под общий вопль «А-а-а-а!» Абдул попытался выкрутить руль вправо, но тщетно, нас несло боком. Кабина сползла еще немного, а потом плавно начала переворачиваться. Мы даже успели приготовиться, подумать: «В окно! Нет, в окно не надо, голову отрубит!» Почти незаметно для себя мы перекувырнулись, оказавшись сначала на боку, а потом и вовсе вверх тормашками.

Протиснувшись наружу, мы оцениваем обстановку. Кабина перевернута вверх дном, первая цистерна на боку, вторая, устоявшая, на мосту. При виде подставленного палящему солнцу машинного брюха у нас внутри тоже все переворачивается. Впрягаясь всемером, мы отцепляем обе цистерны от кабины Эхмета, уже проехавшего мост. Эхмет пытается вытащить кабину Абдула, но в итоге сам съезжает и опрокидывается. Мы в полнейшей и глубочайшей заднице.

Сомалийцы поступили, как подсказывала логика. Эхмет высказался насчет водительского мастерства Абдула, и они сцепились в драке. Али, Ахмет и Абдул-младший устроили кучу-малу. Мы с малышом Абдуллой замерли. Наконец все стихло. Мы посидели, одуревая от жары. Укрыться в тени было почти негде, цистерна держалась слишком неустойчиво. Обстановка накалилась до предела. Время от времени мы кидались предпринимать что-нибудь бесполезное — подкапывать совком колеса и прочее в том же духе. Еду мы, по негласному решению, продиктованному коллективным стрессом, не готовили. Раздражение росло. Хотелось пить, воды оставалось мало. Али обнаружил поблизости ядовитых муравьев, от укуса которых нога на пять минут немеет, а потом еще час ее дергает. Начали появляться скорпионы. Ближе к вечеру Абдул с Эхметом сцепились еще раз. Всех одолевал неясный мне страх.

Ясность внес малыш Абдулла — на рассвете, который мы встретили сидя там же. Топоса. Свирепое племя, расселившееся по границе и кормящееся, кто бы в это поверил, нападениями на сомалийских дальнобойщиков. Армия уже почти навела порядок, но войска пришлось перекинуть на север из-за гражданской войны, и топоса с тех пор не знали удержу. Они наваливались крупной вооруженной бандой (оружие добывалось в налетах на военные отряды), забирали все, водителей пристреливали, цистерны поджигали. Почему-то, несмотря на все более близкое знакомство с современным оружием, топоса по-прежнему боялись движущегося транспорта. Они нападали только на застрявшие машины или остановившиеся на ночь — вот откуда этот рваный противоестественый ритм движения. Что заставляло сомалийцев срываться среди ночи в дорогу? То ли невысказанное чутье, то ли обсуждения в своем кругу, пока я оставался в блаженном неведении, то ли общая нервозность — уже не разберешь. Я бледнел при мысли, что рядом притаился кто-то, способный напасть на сомалийцев. Какой-то сюр, ковбои и индейцы, но если уж у этих шестерых трясутся поджилки, то мне тем более положено дрожать.

Напряжение зашкаливало. Все орали друг на друга до изнеможения, потом сидели безучастные, шарахаясь разве что от ядовитых муравьев. Ахмет вытащил ружья, выглядевшие теперь совершенно бесполезными. На перекошенном лице Абдуллы отражались все мои чувства.

После полудня Али, в молчании оглядывавший пустыню с крыши Эхметовой цистерны — нашей самой высокой обзорной точки, — сообщил, что нас кто-то заметил и быстро слинял к дальним дюнам. Понятно, топоса: кинулся к своим оповестить, что мы тут застряли.

Мы были на грани паники. Али с Ахметом, вооружившись, заняли боевые позиции. Эхмет, у которого будто второе дыхание открылось, снова пытался вытащить кабину из оврага. Малыш Абдулла съежился под задней цистерной. Всех лихорадило, казалось, что нужно как-то подготовиться, и в то же время все понимали, что поделать ничего нельзя. У меня не шел из головы последний прочитанный кусок из Томаса Манна: братья напали на Иосифа, продали его в рабство, а отцу привезли окровавленное покрывало (по всему выходило, что Иосифа растерзали львы, но доподлинно никто не знал), и старик Иаков мучился в неведении, какая же участь на самом деле постигла сына. Я понял вдруг, что паникую не из-за смерти, я боюсь сгинуть без вести — родители не узнают, что со мной сталось, я просто исчезну бесследно.

Я сидел, обхватив колени, едва не плача, и думал о своем старике-отце. Малыш Абдулла прятался под мостом. Остальные дрались. Ахмет колотил Абдула-младшего, Эхмет с Али наседали на Абдула-старшего, Али дубасил его прикладом. Вокруг царил кромешный хаос, а топоса должны были нагрянуть с минуты на минуту. Вот тут-то мы и услышали мотор Бейкера.

Мы заметили его издалека. Невозмутимо тарахтя, он полз к нам со стороны Кении. Огромный трактор. «Это Бейкер!» — заорал Эхмет, не ослабляя хватку на шее Абдула. «Это Бейкер!» — заорали все сомалийцы, вскакивая. «Это Бейкер!» — заорал я, обнимаясь с малышом Абдуллой.

Бейкер, как я вскоре разобрал из ликующих воплей, курсировал на самом большом в Wimpy тракторе по строящейся квазидороге, выручая принадлежавшую компании технику из многочисленных передряг. Кабину монстра защищало пуленепробиваемое стекло, на пассажирском кресле сидел беженец из Уганды, они с Бейкером как раз делали круг на отрезке от границы до Торита, вытаскивая застрявшие и перевернувшиеся машины.

Бейкер притарахтел к нам и, оценив обстановку, сказал: «Сейчас сделаем». Это был крепко сбитый, высокий, густо-черный суданец с окладистой бородой. Я влюбился в него с первого взгляда. Пристегнув к Эхметовой кабине сколько-то цепей, он вытянул ее на дорогу одним движением руки. Еще минут пятнадцать под звон перестегиваемых цепей — и вот уже Абдулова кабина с цистерной стоят на дороге всеми колесами.

Пока угандиец сматывал цепи, я незаметно для себя принял решение — даже не задумываясь, даже не подозревая о необходимости что-то решать. Я подобрался к Бейкеру. Нельзя ли вернуться с ним обратно в Торит? Я устал бояться, а на Бейкера я просто запал, он был для меня сейчас самым надежным покровителем на земле. Наверное, он, слушая мои мольбы о спасении, мысленно покрутил пальцем у виска. Для него-то это обычный рабочий день. «Ну а то!» — ответил он на непривычно свободном английском. Я собрал вещи, со страхом сообщил сомалийцам, прикидывая, вступится ли Бейкер, если они набросятся на меня, обидевшись на неблагодарность или еще на что. Но они, кажется, только огорчились, а от денег, предложенных пропорционально условленной с Абдулом сумме, отмахнулись. Осознав, что бить они меня не собираются, я проникся к ним несказанной теплотой,

Мы тронулись, держа курс обратно на запад, сомалийцы исчезли за горизонтом. Трактор тарахтел размеренно. Я спросил у Бейкера, сколько мы сегодня проедем и докуда доберемся к вечеру, и он ответил: «Не знаю. Километров пятнадцать в час мы делаем, но все зависит от того, что будет на переправе и не застрял ли еще кто». Это обнадеживало: он не обещал мне заведомо невыполнимое «сегодня — Торит», не обманывал, не запутывал. Честно сказал «не знаю», четко и ясно обрисовал возможные затруднения. Я влюбился в него еще больше.

Через несколько миль, когда я уже начал приходить в себя, сзади распустилась цепь. Пустяк, возни Бейкеру с угандийцем на несколько минут, не больше. Выбираясь из кабины, Бейкер сунул руку под сиденье и со словами «О, подарочек!» перебросил мне манго, одно дал угандийцу, одно взял себе. Пока они водворяли цепь на место, я отошел в тень и привалился к кабине.

Может, когда-нибудь я доживу до глубокой старости, пройдя долгий путь, полный раздумий, переживаний и впечатлений. Но сколько бы их ни накопилось за плечами, следующий после этого миг я всегда буду вспоминать с невероятным восторгом и благодарностью. Я откусил манго, рот наполнился соком, а глаза — слезами, и я впервые за много дней почувствовал себя в безопасности.

Постскриптум. Несколько лет спустя локальные стычки между севером и югом переросли на юге в жестокую кровопролитную войну, которая привела к гибели (в основном от голода) двух миллионов мирных жителей, породила миллионы беженцев и море сирот, — при практически полном равнодушии Запада. Почти достроенная силами Wimpy дорога была разрушена, саму компанию, как и почти все остальные западные представительства, из Южного Судана выдворили. Джубу и Торит, занимаемые по очереди то правительственными войсками, то повстанцами, осаждающая сторона постоянно изматывала блокадой и голодом. Топоса зверствовали на суданско-кенийской границе, налетая главным образом на лагеря беженцев. По обширным документальным свидетельствам разных гуманитарных организаций, порабощение и продажа черных южан северными арабами вновь расцвели пышным цветом.

В периодических репортажах о суданской войне я всегда выискиваю, не мелькнет ли где Катире, нет ли плохих новостей о крошечном лесозаготовительном поселке на краю плато Иматонг. И раз таких новостей нет, можно считать, что там по-прежнему танцы в белом каждый вечер, а высоко над поселком в туманном лесу прячутся мои деревни и поселяне все так же охотятся на обезьян и растят кукурузу, недосягаемые для выжженной пустыни. И эта маловероятная возможность меня несказанно греет.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 1.482. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз