Книга: Введение в медиологию

Снести еще одну стену

<<< Назад
Вперед >>>

Снести еще одну стену

«Бесплодие угрожает всякому труду, который непрестанно провозглашает собственную волю к методу», — заметил Ролан Барт к концу жизни. Фактически именно когда он сам забыл собственный метод (всю семиологическую оснастку), он создал наиболее вдохновенное произведение («Camera lucida»). Не выводя отсюда обратных и постоянных отношений между методологической настойчивостью и творческой производительностью, будем усматривать здесь приглашение избегать всякой преждевременной координатной сетки и стандартизации. Ведь прагматизм, в конечном итоге, приличествует прагматике, а отстаиваемый здесь подход должен снабдить сам себя правилами, которые он применяет к другим дискурсивным формациям. Медиологическим методом будет то, во что превратят его пользователи, которые будут подрывать его, овладевая им. Примат отношения над содержанием постулирует, что нет отношения, отделяемого от сингулярного высказывания. Отсюда следует, что способ исследования — по счастью, более близкий к практическому умению, чем к способу употребления — не является автоматизируемым. Всякая «медиография» (термин Ива Жаннере) будет непрограммируемым приключением, пересечением по касательной регистров и сред, где решать о смысле будет сам маршрут[272]. Обобщенный дискурс станет чередой конкретных путей.

Мы можем, схематизируя на свой страх и риск, предсказать, в каком направлении эти пути пойдут. Начнем с отказа считать картину картиной, т. е. с рассмотрения того, что на ней нам не показано и что нам позволяет видеть картину. «Когда мудрец показывает на луну, идиот смотрит на палец». Медиолог без стыда изображает идиота. Он располагает в центре интендантство и переносит внимание с ценностей на векторы, или с содержания веры на формы администрирования, пропаганды и организации, служащих этой вере арматурой. Если взять весьма избитый пример об «интеллектуальных истоках Революции» (идеи 1789 г.), то медиолог стремительно пробежит по доктринам, чтобы рассмотреть средства переноса, связывая человека с улицы с канонизированными «великими авторами» (Вольтером, Дидро, Руссо и т. д.); все это безымянное море пасквилей, песен, публичных слухов, молвы, пересудов, клеветы, афиш, листовок и т. д., ценность коих недавно повысилась благодаря таким историкам, как Роберт Дарнтон и другие[273]. Но это пока всего лишь потоки речи, добавляющие к книжному складу сразу и более текучую, и более обширную гамму знаков (где устная речь весила гораздо больше, нежели в ее реконструкциях, каковые можно произвести апостериори). Помимо передаточных звеньев и узлов коммуникации, медиолог будет интересоваться матрицами формирования неслыханных сообществ (если восходить от органа к принципу организации). Эти неформальные промежутки, характерные для эпохи Просвещения, на пересечении идей и институтов, какими были ложи, общества мысли, залы для обсуждения проектов, салоны, кружки, провинциальные академии, клубы — вся соединительная ткань, связывающая полюса социального притяжения с центрами интеллектуальных разработок, — перенесут тогда внимание медиолога со сцены на режиссуру. Или с хранилища знаков на машины порождения смысла («Революция, дщерь Просвещения»). Тогда книжный магазин покажется более достойным внимания, нежели литература, распространители слухов — нежели авторы, места свидания — нежели общие места, а «бюро духа» (мадам де Тансен) — нежели великие мыслители. Эпоха Просвещения под этим углом зрения — не совокупность политических понятий, не порядок новых оснований, который можно пройти до конца посредством дискурсивного анализа; это переворот в логистической сети изготовления!складирования! циркуляции знаков. Имеется в виду возникновение смещенных узлов общения, интерфейсов, служащих носителями новых ритуалов и упражнений и функционирующих как производители общественного мнения. Совершенно предварительный вывод: с помощью смещения тел-посредников происходит реорганизация стыковых моментов сознания — на фоне стремительного роста городов, растущей грамотности населения и инфляции газет и журналов (Себастьен Мерсье: «Разумеется, в Париже читали вдесятеро больше, чем было сто лет назад, если мы учтем множество мелких, разбросанных повсюду книжных магазинов»). Французскую революцию осуществили не книги, но эта вездесущая логистика, относительно которой нет теорий (и без которой идеи никогда не оформились бы). Именно этим до некоторой степени характеризовался шедший против течения метод Огюста Кошена, историка французской Революции с монархическими взглядами, этого преждевременно родившегося Маклюэна, совершенно неизвестного; ему принадлежит афоризм, более глубокий, хотя и не столь общеизвестный, как «medium is message»: «Метод порождает доктрину»[274]. Он, в частности, показал все, что имел в виду переход от такого общества, как «Святое Причастие» в 1650 г., к «Великому Востоку» в 1780 г., к этой уникальной (и для нашего автора — противоестественной) группировке людей, объединенных на равных началах не в силу наследственности или условий жизни, но всего лишь по собственному произволу. Беспрецедентное функционирование этих произвольных и капризных ассоциаций внушало их членам, посредством своего рода спонтанного заражения, что переоснование общества с помощью декретов и калькирования великого на малом является возможным и желательным. Имеется в виду поэтапный переход от обществ равных, где принципом отбора был ум, к обществу равенства на философской основе. Сила таких идей заключалась в организации их носителей, а социализация той или иной доктрины находит своего преобразователя (который, в свою очередь, преобразует ее) в новых привязанностях тех, кто, социализируя ее, непредвиденным образом социализируются сами. Слово «передача» произносится не ультракатоликом — сторонником Хартии 1814 г., еще меньше это касается слова «коммуникация», а медиолог (республиканских убеждений) почувствует эти слова своими.

Говоря в общем, в том, что касается «истории идей», рекомендованная индексация возводит текстуальные содержания (идеологию или «науку») к матричным организациям (школы, партии, Церкви), и от последних — к практическим векторам распространения (медиа в строгом смысле слова). Всякое отграниченное и сложившееся множество (само собой или через номенклатуры применения), заявляющее о себе как о непосредственной данности, замкнутой и неприкрашенной тотальности, будет рассматриваться как опосредованное. При этом ставится вопрос о знании, посредством которого это множество было медиатизировано (и донесено до нас). Вопрос теперь таков: не «в чем это состоит», но «как это держится — или как смогло продержаться?» Так, медиологическая история социализма как живой идеологии стремительно пройдет через произведения, программы и движения («научного», «утопического», «христианского» социализма и т. д.), если рассмотреть формы обработки и незримой (на взгляд читателя) поддержки «идей-сил». Тогда будет установлена связь между рождением первого Интернационала (1864), изобретением ротационных машин (1860), созданием Лиги образования во Франции (1866), скачком, имеющим отношение к «Малому журналу», вместе с появлением машины Маринони (от 50 000 экземпляров в 1859 г. до 600 000 в 1869 г.) и прокладкой трансатлантического кабеля (1866). Технология письма, если переходить к коллективной памяти, предусматривает упорядоченную квалификацию (читать/писать, декодировать/кодировать), а также множество селективных компетенций. Партия авангарда в этой технической культуре представляет собой увенчание газеты, первой стадии коллективного интеллектуального, с «талером» в качестве соединительной черты между рабочими и (передовыми) интеллектуалами. Рикошетом выделится архитектура-носительница, треножник газеты/книга/школа (кадров), которые сами по себе неотделимы от отчетливо выделяемой, полуремесленной и полуиндустриальной, стадии механизации памяти. Ниже политической ватерлинии располагаются живые произведения «Титаника», которые придают плывущим на нем братьям-врагам вид семьи, распознаваемой среди остальных — великая семья, потерпевшая сегодня кораблекрушение из-за устаревания типографии, применяющей тяжелый труд. Столкновения идей, аппаратов и личностей, столкновения между ветвями рабочего движения — анархо-синдикализмом, социал-демократией, сталинизмом, троцкизмом, маоизмом и т. д. — служили (чисто «идеологическим») экраном, располагающимся между протагонистами и экосистемой их регулятивной идеи, т. е., грубо говоря, типографии со свинцовыми литерами[275]. Печатники, интеллигенты и педагоги — три проводника непрерывности в пролетарской среде — были ведущими деятелями срединной эпохи печатных носителей, которая открывается изобретением паровой ротационной машины (1850-1860), распространяется с изобретением линотипа и завершается видеокомпозицией (1970-1980). И, будучи розовой, эта эпоха прожила ровно столько, сколько на Западе живут розы: чуть больше столетия.

Существуют мертворожденные дисциплины, напоминающие обман зрения. Но их известно немного среди наиболее содержательных, которых когда-то при рождении объявили жизнеспособными их предки (а для последних речь шла не только о внешней конкуренции, но и об отъеме территории, т. е. о весьма основательном умерщвлении). Как сделать легитимными подходы, не соответствующие критериям легитимности, принятым в тот или иной момент ученым сообществом? Вопрос классический и повторяющийся вновь и вновь, на который не существует хорошего (теоретического) ответа; всякий метод более или менее нового анализа наталкивается на double bind[276]. Либо этот метод будет сходен с уже гомологичным: в этом случае, чтобы подавить сопротивление, он вычеркнет все оригинальное, что в нем есть, ради «возвращения в оркестр». И у него больше не будет оснований к существованию. Либо же этот метод будет акцентировать отрыв от нормы, и тогда окружающая среда отбросит его в свой фоновый шум. И он вообще перестанет существовать. Если бы процедуры, которые могут в один прекрасный день составить новый метод как знание, были гомологизируемыми с самого начала, т. е. соответствовали уже признанным нормам, то проблема «новации» не ставилась бы. Как говорит Морис Сашо: «Квалифицировать себя означает подвергать себя классификации. Подвергать себя классификации означает терять себя»[277]. Как показывает опыт, такие спекулятивные дилеммы решаются не попытками спекуляции, но практической организацией, отправляясь от кулис или периферии (периферия является центральной, и кулисы решают всё). В делах «наук о человеке и обществе» четко очерченные и ныне чтимые в своих контурах дисциплины не могут осуществить собственную медиологическую историю, которая натолкнула бы их на их «нечистое рождение» (inter faeces et urinant nascimur[278]). Не будем забывать, что они тоже представляют собой опосредованности, завершения цепочки авторитетных актов разграничения (или саморазграничения). Внутренне/внешние цепочки, в значительной степени случайные, смешивая ученую произвольность с административным произволом, зависят от конъюнктуры, от национальной среды, от отношений политических сил... и от более или менее коварной энергии организаторов соответствующей сферы. Институционализация, при переходе от экстравагантных кружков к общепризнанной дисциплине, как правило, происходит в порядке дисперсии, и если все средства хороши, то можно установить константы этого процесса на протяжении столетия. Каким бы ни было предприимчивое воображение инициаторов, можно различить обязательные для всех общие точки прохождения: хитроумное перемещение номенклатур (возникшая от социальной философии 1850 г., социальная наука 1870 г. все больше принимает имя социологии к 1890 г., как и mutatis mutandis[279] семиология 1850 г. становится семиотикой 1980 г.); обретение статуса обществами, коллегиями и ассоциациями частного права (например, Парижским социологическим обществом в 1895 г. и Международным комитетом семиотики в 1969 г.); создание одного или нескольких журналов, коллективных организаторов ученой среды (например, L'Ann?e sociologique или Communications), затем, ради более отчетливой публичной видимости, создание коллекций изданий (у уже признанных издателей, во Франции — таких как F?lix Alcan, Мате или Le Seuil); добавление еще одного термина к заведующему кафедрой педагогики (кафедра «образовательных наук», занимавшаяся Дюркгеймом с 1906 г., стала с 1913 г., согласно постановлению министерства, называться «кафедрой педагогических наук и социологии»); впоследствии — создание университетского курса по перепрофилированной лицензии, претворяя в жизнь решение национальной комиссии специалистов (или секции Национального совета университетов), с привлечением авторитетных профессоров и т. д. Становление-наукой представляет собой cursus honorum[280], когда интуиция оппортунистических отношений перевешивает — и значительно — эпистемологическую строгость (здесь нет ничего нелегитимного на взгляд медиолога, для которого сеть и разум весьма регулярно сочетаются между собой[281]).

Дисциплины образуют основную силу университетских факультетов, которые взамен позволяют им царствовать. Справедливо, что междисциплинарные перегородки стерилизуют, и этим пользуются схоласты. Отсюда — в ответ — идея прибегнуть к интердисциплинам (так называются «НИК», науки информации и коммуникации, которые черпают свои модели объяснения, или парадигмы, в разнообразных сложившихся науках). Термин соблазнительный и, так сказать, покладистый (иногда он означает какое-то смешение, так как относится к произведенным наспех смешениям и разношерстным заимствованиям). Интердисциплина может быть живым именем неполноценной дисциплины. На этом основании — даже если всегда хорошо довольствоваться одной дисциплиной (и даже при возможности двумя или тремя), медиология, эта подруга Гермеса, бога дорог и перекрестков, воспринимает себя как взаимодействие между наследственными вотчинами наук, обменами и переходами. В нее можно войти и ее можно обходить через несколько ворот, при отсутствии особого царского пути. Стремительное рассмотрение великих предков, от которых мы ведем отсчет (и когда мы видим столько же въездных ворот, сколько и мест пребывания), было предназначено не для того, чтобы нарезать землю на участки, выделяя клочок для себя, но для того, чтобы лучше осознать себя среди соседей и лучше себя с ними ассоциировать. Ведь границы не исключают добрососедство, но, наоборот, делают его возможным. Во всяком случае, анафема и баррикада несовместимы с медиологической чувствительностью, которая не смешивает склонность к ясным идеям с «научной» очисткой территории. Поостережемся (раз уж мы сами всего лишь идеологи, и не можем кичиться эпистемологическим разрывом[282]) ходить по кругу осуждений идеологии, которая в науках о культуре представляет собой имя, каким наделяют науку о другом. Так, имеются историки, не без оснований утверждающие, что социология существует в модусе исчезновения и что у нее нет оснований для существования (с монографической точки зрения, социология — это история без имени, а с нормативной — социальная философия, которая не признаёт, что она такова). А кое-какие социологи — тоже не без аргументации — утверждают, будто история — не наука, поскольку она не имеет ни малейшей объяснительной силы, хотя и основана на эмпирическом суеверии частных случаев. Биохимики с некоторым на то основанием усмотрят в психоанализе мифологию, обработанную на романный лад, а психологи — тоже не без оснований — увидят в химиотерапии позитивистскую и беспринципную халтуру. И т. д. Медиолог-подмастерье может избежать чехарды подозрений, потому что, раз медиология не претендует на звание «социальной науки», то у него нет оснований считать соседа неправым, чтобы доказывать собственную правоту. Его точка зрения не исключает точек зрения других. И потом, «у мудреца нет идей».

Значит, все мы занимаемся медиологией, как г-н Журден[283] говорил прозой, — могли бы сказать многие специалисты. Выходит, что хорошие историки XIX в. занимались социологией, не пользуясь этим именем, — тогда зачем слово социология? Хорошие социологи занимаются медиологией в действии и по разным поводам — зачем сам термин медиология? Все мы строим понятные фразы — для чего грамматика? Все грамматисты делают критический анализ текста — для чего филология? Все филологи так или иначе занимаются сравнительным изучением языков — тогда для чего лингвистика (язык, рассматриваемый в самом себе и для себя)? Зачем изолировать особый уровень реальности — передачу в себе и для себя — и пытаться формализовать его? Стремление увидеть, как пучок особых микроанализов и эмпирических исследований сосредоточивается и эксплицируется в особом поле, образуя специфическое единство, относится к объективной динамике знания. Переход от утверждения «я занимаюсь медиологией» к утверждению «существует медиология» неоспоримо является (эпистемологически) натянутым — но он легитимируется распознаваемыми здесь разнообразием и плодотворностью исследований. К тому же медиологи не поют хором (а другие могли бы предпослать медиологии другое введение, лучше или хуже, чем у автора этой книги, сообразно другим углам атаки). Существуют медиологии, подобно тому как существуют социологии и психоанализы. Ведь Дюркгейм (1858-1917) и Макс Вебер (1864-1920) тщательно игнорировали друг друга. Точно так же Юнг и Фрейд. A fortiori[284] то же самое можно констатировать относительно наследников основателей школ (невозможно представить себе, чтобы Лакан и Лагаш, Бурдье и Будон, или вчера Гурвич и Арон подписали совместный «символ веры» или общую декларацию о методе). Похоже, единой медиологической Школы (в смысле коллективной верности общему учению) нет, но существует сеть взаимных познаний, и даже значительных расхождений, которая пунктиром обрисовывает контуры архипелага исследователей с общим горизонтом: понять технику иначе, нежели Хайдеггер.

Наверное, слишком рано выводить дисциплинарную матрицу, приемлемую для всех автономных республик этой конфедерации. Но можно ли сказать, что она только желательна? Или же она необходима для того, чтобы исследование «набрало высоту»? По всей вероятности, в медиологическом поле в 2000 г. меньше понятийной аномии, чем в социологическом поле в 1900 г. (когда во Франции, как и в Германии, беспорядочно размножались несовместимые настрои). Тем не менее поле социологии стабилизировалось двадцатью годами позднее, спустя полстолетия после крещения. Построение знания проходит медленно — и требуется, по крайней мере, пятьдесят лет, чтобы перейти от секты к ученому обществу и от пророчества к профессии (ремесло историка[285], ремесло психолога, социолога и т. д.). События развиваются сообразно этапам и поколениям: сначала — волна предтеч, или гениальных любителей (в социологии — Конт, Токвиль и Маркс). Затем — волна организаторов, или устроителей поля (Дюркгейм во Франции, Вебер в Германии). И наконец, волна исследователей, профессиональных поставщиков. 1850, 1900, 1950...

Ободряющая деталь: создатель имени не является подлинным основателем самого явления. Конт уже не является отправной точкой для социологов, как и Геккель для экологов (этот ученик Дарвина называл экологию «наукой о среде обитания», но лишь датский ботаник Ойген Варнинг заложил ее основы тридцать лет спустя).

Дело в том, что с первой попытки стену перепрыгнуть невозможно. Это оказывает устрашающий эффект. Но попытку следует возобновлять несколько раз, поколение за поколением.

Возникновение новой дисциплины — это всякий раз шатающаяся Берлинская стена (между двумя суверенными странами, признающими друг друга). Когда демаркация исчезает, возвращается неопределенная и турбулентная граница. Промежуточные решения становятся самой проблемой; фон оборачивается формой; по man's land[286], как оказывается, можно построить. Чем в свое время был социологический проект (1837, Огюст Конт), если не переворачиванием стены привычек, отделявшей до тех пор территории индивидуального (доставшиеся на долю психологов) от территорий коллективного? На первых территориях несколько столетий сражались моралисты и философы, описывая и объясняя страсти, характеры, виды поведения; на вторых юристы и историки изучали государственный интерес, величие и упадок империй, разнообразные типы республик. Вносящая беспорядок и преодолимая идея о том, что существовали возможное согласование, отчетливые и (при необходимости статистически) верифицируемые корреляции между «социальными фактами», относящимися к истории обществ, и глубинными диспозициями, объясняемыми произволом характеров (так считалось) — например, как нельзя более личного выбора совершить самоубийство или развод. Программа, возникшая при создании экологии (1866, Геккель, также открывший питекантропа), впоследствии показала, что существуют системы сложных связей между различными видами растений и животных, с одной стороны, а с другой — между почвами, средами и территориями, на каких они живут. Экология снесла стену между живым и неживым. Что, очевидно, не отменило научных приобретений, накопленных, с одной стороны, ботаниками и зоологами, а с другой — геологами и географами (братья Турнефор, братья Гумбольдт и ученые путешественники XIX в.). До возникновения социологии индивид и общество определяли друг друга через взаимное противопоставление подобно тому, как живое давало себе определение в витализме через противопоставление неживому («жизнь, эта совокупность сил, сопротивляющихся смерти»). После момента, когда позиция против начинает мешать пониманию, эта наука переходит к позиции вместе с (экология есть наука об отношениях организма с окружающей средой). Постулирование описываемых, регулярных и разумных отношений между совокупностями идей и форм, с одной стороны, и наших машин циркуляции, с другой, — речь идет о «биотических сообществах» с их «абиотическим» окружением — приводит к сносу стены между идеалом и субстратом, означающим и следом. Но ведь до сих пор порядок символов всегда мыслился против техники (две тысячи лет условных рефлексов, основанных на греческой оппозиции ?pist?m?/techn?), и «гуманистическая» традиция состояла в том, что к гуманитарным наукам обращались против машин, к «человеку — против роботов». А медиологический вызов, после множества других вызовов, повторяет: необходимо мыслить при помощи предлога с, потому что против означало бы через. Что, очевидно, не упраздняет результатов, полученных за столетия исследований об эволюции символических конфигураций (учений, стилей и верований) или социальной истории (режимов, наций, партий и т. д.); с другой стороны, не упраздняются и наблюдения из истории техники и, особенно, «технологий разума» (Пьер Леви) — от Шумера и до Силиконовой долины. Просто, «наведение мостов» между этими двумя порядками реальности, или этими двумя сериями исследований, будет означать размещение в центре символического мироздания (и философской экзегезы) целой батареи побочных знаний, которые предстанут там, как, в лучшем случае, сноски в низу страницы. «Не для этого мы уповали на медиологию», — скажут нам. Должно быть. Ведь медиология лишь пытается сказать, что и почему происходит в разных местах. В переходные периоды вроде нашего видно, как обрушиваются целые пласты достоверностей, но эти периоды тем самым благоприятны для взаимодействий между понятиями и границами — игра знания продолжается при новых раздачах карт, для других партнеров.

Необычная кодировка, которую мы здесь защищаем, диссидентством не является, даже если она нарушает многотысячелетний интеллектуальный комфорт. Это логическое последствие неумолимого продвижения нашей любознательности вперед, которое, однако, принимает форму возвращения к истокам: сначала человек занимается познанием вещей (идеальных и материальных объектов, расположенных вне человека); затем он обращается к себе подобным (к обществам и культурам), и два этих царства кажутся ему естественным образом несводимыми друг к другу и противопоставляемыми друг другу. Вещи здесь, человеческое там... Когда наступает момент признать человечность вещей, или техническую сторону их наиболее сакральных символов, неожиданно вступает в игру короткое замыкание, и дух — как минимум — ему сопротивляется.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 0.968. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз