Книга: Введение в медиологию
Вопрос детерминизма: медиум и среда
<<< Назад Между вот этим и тем: раствор циркуля (от велосипеда к боженьке) |
Вперед >>> Предшественники в перспективе |
Вопрос детерминизма: медиум и среда
Любой, кто выдвинет гипотезу о каком бы то ни было (если не постоянном, то рекуррентном) отношении между «вот этим» и «тем» (минимальное определение объективного закона), навлечет на себя обвинение в (примитивном) детерминизме и (упрощенческом) редукционизме. Поскольку социологи начала XX в. желали, чтобы «общества перестали казаться какой-то до бесконечности податливой и пластичной материей», они подверглись многочисленным нападкам и насмешкам за то, что «их мировидение подразумевало своеобразный фатализм, и что социологический детерминизм непримирим со свободой воли» (Durkheim, De la m?thode dans les sciences). Из-за того, что медиолог утверждает, что культурная жизнь общества не зависит ни от воли, ни от воображения его членов, он выглядит как тупой Санчо Панса на взгляд Дон-Кихота Духа: мы якобы всего лишь игрушки наших машин, заложники неумолимого технологического фатума, зависящие от воли применяемых нами носителей. Сколь бы напрасным ни было ломать копья об эту ветряную мельницу (дурные дебаты выглядят как хорошая полемика), поставим точки над «и». Пространство циркуляций, которыми мы занимаемся, обладает не механистическим (причина, следствие), но системным режимом (цикл: причина/следствие/причина). Нарисуем геральдику кибернетического цикла: в Сахаре нет дождей, потому что нет растительности, а растительности нет, потому что нет дождей. Системные причинно-следственные связи являются негативными. «А не производит В, но без А нет и В» (Даниэль Бунью). Стремя не «производит» феодализма, но без стремени нет рыцарства. Причинно-следственная связь между техникой и культурой не является ни автоматической, ни односторонней. Мы не можем быть уверенными относительно типов культуры, которые разовьются или не разовьются благодаря линейному письму в той или иной устной культуре. Зато мы уверены, что культура, не ведающая этого процесса меморизации, не будет включать в себя той или иной разновидности поведения: в ней не будет силлогизмов, списков событий, синтаксических правил и т. д. (а следовательно, логики, истории, грамматики и т. д.). Христианство способствует исчезновению свитка (или волюмена), не годящегося для чтения литургии и маловместительного, а превосходство кодекса способствует победе христианства над языческими культами. Оба феномена помогают проявлению друг друга. Без книгопечатания нет Реформации. Без Реформации — широкомасштабного книгопечатания.
Пьер Леви превосходно показал, что этот вопрос — не столь щекотливый, каким его хотели считать: «В когнитивной экологии нет ни причин, ни механических следствий, но существуют лишь случаи и деятели. Технические инновации делают возможным или обусловливают возникновение той или иной формы культуры (современной науки нет без книгопечатания, персональных компьютеров — без микропроцессоров), но инновации не определяют формы с необходимостью. Это отчасти напоминает происходящее в сфере биологии: вид не выводится из среды. Очевидно, рыб не было бы без воды, но море не обязательно должно было населяться позвоночными, оно могло содержать в себе только водоросли или моллюсков»[116]. Технический фактор будет тогда так называемым необходимым, но недостаточным условием. Это лишь половина эффективности, среда обусловливает иное, так что мы можем сказать об инновациях то, что один автор сказал о траве: «она пробивается сквозь среду». Геометрия не рождается спонтанно из поверхности начертания, а небесная механика — из простого взаимоналожения списков и графиков.
Пример с книгопечатанием банален (и послужил поводом для классической работы Элизабет Эйзенштейн). Китайский мир открыл принцип книгопечатания (как и секрет изготовления бумаги) за пять столетий до Европы. Но китайская идеография насчитывает тысячи знаков (а не двадцать шесть); китайской экономике неведом винтовой пресс (использовавшийся виноградарями, который Гутенберг модифицирует в ручной печатный пресс), неизвестна и значительная металлургия; но, прежде всего, деспотический режим, склонный к монополии государства, которое не доверяет коммерции и ограничивается воспроизведением нескольких классиков (религиозных или династических), не имеет потребности в таком размножающем устройстве для мысли. Тем самым книгопечатание видоизменило средневековую европейскую ментальность, а не китайскую культуру. Подобно тому, как изменчивость вируса представляет собой функцию от ареала его распространения (тот самый, что вызывает СПИД у человека, оказывается безобидным для шимпанзе), так и изменчивость какого-либо культурного эффекта объясняется степенью влечения к нему или степенью сопротивления среды (у которой тоже есть своя иммунная защита). Техника дает возможность, среда фильтрует, а человек располагает, так что одно и то же предложение относительно оборудования производит в одном месте эффект эпидемии, а в другом остается без последствий. Китайский ареал XI в. не сумел ни «оплодотворить» подвижные начертания, ни «дать им взойти»; они произведут переворот в XIV в. и на другом конце земного шара, правда, с переходом от древесины к свинцу. Ксилографии (печатания фигур и текстов с помощью рельефно гравированных дощечек) в Китае хватало на то, чтобы удовлетворять скромный спрос на печатную продукцию, потому что она не требовала масштабных инвестиций и совершенно естественно сохраняла каллиграфию. В том же порядке идей эллинисты отметили, что микенская среда XII в. до н. э. не способствовала «выращиванию» фонетической и линейной системы записи мысли. Она подчинила изобретение окружению царя, касте писцов, целям бюрократического контроля. Несколько столетий спустя афинская среда позаимствовала линейное письмо и трансформировала процесс архивирования секретов в дворцовом окружении в средство обнародования законов и продвижения гражданского равенства на агоре. Историки зачастую бывают склонными преуменьшать физическое принуждение, преувеличивая размеры поля для маневра в обществах и в том, что к ним относится, но суждение историка времени, англичанина Дэвида Лэндеса, звучит справедливо: «Не часы вызвали интерес к измерению времени; интерес к измерению времени привел к изобретению часов»[117]. Спрос исходил из монастырской среды, которая, будучи стимулируемой бенедиктинской и цистерцианской реформами, нуждалась в чисто дисциплинарном инструменте, позволяющем каждый день пунктуально и регулярно проводить канонические службы. Теологи намеренно противопоставляли достаточную благодать, дающую возможность делать добро, благодати действенной, позволяющей добро осуществлять. Часы с гирями, ветряная мельница, микропроцессор относятся к первой.
Более актуальный пример: глобальная Паутина. Американская и, особенно, калифорнийская среда, проникнутая идеалами и традициями self-reliance[118] (Эмерсон) и grass-roots[119], как нельзя лучше подходила для расцвета self-media. Децентрализованная страна, привыкшая к Civil disobedience[120], страна, где индивид живет как единственный ответственный за самого себя, лучше, чем страна с государственнической и якобинской традицией (не говоря уже о тоталитарных обществах), подготовлена к тому, чтобы обходить принуждения пирамидального отчуждения, изобретать и воспринимать сеть «все-все» (Интернет), противопоставляя ее отличающейся авторитаризмом модели broadcast[121] («один-все»). Ниша вызывает «инновацию» — из-за экономической, сновидческой и моральной потребности — а инновация, в свою очередь, укрепит и расширит свои особые складки (цикл обратной связи).
Возникновение «седьмого искусства» свидетельствует об аналогичном взаимодействии. Изобретение братьев Люмьер (прокручивание анимированных изображений на целлулоидном носителе) не «создает» кино. Что создаст искусство из ярмарочного увеселения и превратит простое любопытство в полноправную культуру (кинолюбительство), так это добавление нового механизма, сопрягающего вращательное движение (рукоятка) с движением поступательным (прокрутка пленки), а также добавление стародавнего упования на поучительные зрелища. Путь, ведущий от кинематографа (1895) к кинотеке (1936), проходил через киноклуб (1920). Это означает создание социально-христианского прозелитизма (первые журналы, посвященные кино, были католическими, как и первые кинокритики — католиками), а впоследствии — светского прогрессизма Народного фронта (с объединением двух ветвей). Идеология, предшествовавшая изобретению, тотчас же использовала его, нашла ему место и «возвысила» на уровень культуры[122].
Миф о видимой коммуникации скрывает незримый фактор ментальностей. Наши экраны отгораживаются от среды, как Маклюэн от Тэна — который, разумеется, составил себе о ней чересчур физическое и натуралистичное представление[123]. Социальное время, как известно, обусловливает время технологическое, а наша социальная среда — выбор медиа и их использование. Каждая среда берет то из изобретений, которое окажется для нее уместным и наименьшим образом дестабилизирует ее. Нет ничего автоматического. Помимо того, что индивид всегда может обрести для себя отдельную нишу в некоей медиасфере (и даже сделать выбор в пользу прекращения коммуникации), смысл новейшей техники никогда не дан при ее возникновении, как не дана ее гарантированная эффективность. Она не побеждает посредством своих первоначально задуманных связей. Так, микропроцессор был изобретен, чтобы управлять ракетами и вести военные действий, а не для «дружественных» персональных компьютеров и не для калифорнийских «peace and love»[124]. Компания «Минитель» не была задумана (суровой Генеральной дирекцией по телекоммуникациям) для любовных посланий, а Эдисон весьма разочаровался бы, увидев, что его фонограф, предназначенный для того, чтобы обессмертить высокую культуру (оперу, драматический театр и великих людей), стал распространять легкую музыку. Бесчисленны примеры, показывающие, как «логика употребления» (Жак Перрио) возобладала над способом употребления, задуманным программистами[125]. Не будем воображать столкновения «один на один» (Техника против Общества), которое предполагало бы полную автономию технического развития, ибо мы наблюдаем лишь алеаторное и происходящее на ощупь взаимное приспособление[126]. Впрочем, новаторское предложение не рождается ex nihilo[127]. Оно само является продуктом некоей социальной среды и попадает к нам, будучи обремененным воображаемым и мифами[128]. Это возвратная прививка, никогда заранее не обеспечиваемая культурной средой, которая принимает решения о возможной или невозможной судьбе изобретения. А когда среда является чрезмерно разнородной, она может дойти до полной замкнутости по отношению к внешнему миру (Япония сёгуната Токугава[129], запретившая пользование огнестрельным оружием и его производство в начале XVIII в.).
Отказ, возобновление, новое равновесие, обезвреживание, изготовление поделок: люди защищаются от «технической агрессии» упорнее, чем о них думают те, кто с грехом пополам загипнотизированы индустриальной мощью. Техническую прозу они превращают в поэзию. Ибо они в ментальном отношении не одиноки перед своим экраном, пультом управления, клавиатурой; они общаются и контактируют с невиданным оборудованием через коллективную, реактивную и селективную среду, и не непосредственно, не наивно (как полагал Маклюэн, для которого медиа напрямую моделируют индивидуальное чувствилище по его образу и подобию, так как визуальный и последовательный характер книгопечатания калькирует визуальную и последовательную культуру и т. д.). Затем происходит так, что персонал стареет, становясь несравненно более старым, чем материалы, с которыми он работает — и устаревает все более, согласно закону Мура, как бы перенесенному на всю техносферу (ведь «густота» транзисторов, интегрированных в процессы, удваивается каждые полтора года, согласно впоследствии подтвержденному прогнозу одного инженера «Интела»[130]). В этой «дисхронии» и состоит наш шанс. Нашему мозгу сто тысяч лет, нашим глазам — десять тысяч, да и нашим жестам не меньше. Говорить, что медиум пробивается сквозь свою среду, означает, что новое имеет последствия в стародавнем, через него и сквозь него. Мы приучались к кино через фотографию, к фотографии через живопись, а к телевидению — как к радио с пикселями в виде паразитных помех. Последняя волна образов и знаков захлестывает предпоследнюю, они налагаются друг на друга, попадая к нам в виде «свитка». Отсюда их «правильное» применение, в рамках потенций приборов и ожиданий планировщиков. Отсюда упрямая вязкость уловок, переворачивание или юмористический обходной путь при пользовании аппаратами, а иногда — приятные сюрпризы, возникающие из «несуразной штуковины», которая превратит недовольного или ворчливого пользователя в невольного новатора.
Нельзя ли определенно утверждать, что крах техноутопистов и уныние технократов происходят от переоценки медиума при недооценке среды? Тут нет ничего удивительного, потому что закон среды гласит, что среды у нас нет (ведь среда есть как раз то, к чему мы слепы до тех пор, пока работа по объективации не трансформирует среду в некое внешнее и видимое «поле»). Виктор Гюго ожидал от весьма ошеломляющей железной дороги Париж—Берлин, что она сделает невозможной войну между галлами и пруссаками; Пруссия же победила в войне 1870 г., воспользовавшись этой линией для концентрации войск. Как общее правило, применение бывает архаичнее, нежели материал и способ его применения. Если медиум является динамичным, то среда неумолимо ретроградна. Это палимпсест с тяжелыми линиями импульсов и повествований, испугов и надежд, откладываемых в нас всеми техническими эпохами; это букет разрозненных ритмов и приспособлений. Я — брошюра из папируса, пергамента, бумаги и экранов. Я без стыда насаживаю свою катодную трубку на стопу бумаги, и свою податливую школьную тетрадь на каменные Скрижали Закона. Я — псалмы и рок, ползущий и летающий, пиктограмма и гипертекст. Всякий современник представляет собой хронологическую неразбериху, хаотическое нагромождение вращающихся медиасфер, ведущих переговоры между собой, а в нем самом эти медиасферы без протокола, в зависимости от того, который час наступил, занимают место, предоставляя ему компанию и выполняя неотложные надобности. Компания «Эрбас» превратила Францию в шестиугольник [le Hexagone][131], каждую из сторон которого можно пролететь за полтора часа; автодороги стирают границы между странами Европы; но изготовленной из минерала табличке с названием моей кафедры — два столетия, а рядом записано время в пути на лошади (до любого крупного города можно добраться за день в конном экипаже). Мы играем в салочки [chat perch?][132], с нашим оборудованием, одни из нас играют с другими, мы играем с пространствами и временами, не задумываясь об этом. И вдобавок, игрок не находится вне игры. Не только мы эволюционируем в более или менее неблагодарной семиосфере, но и она эволюционирует в нас. Я не нахожусь к ней анфас, я не за и не против нее, подобно капитану на судне. Моя среда обитания живет во мне. Не будем же говорить: «Я обладаю окружающей средой», но будем говорить: «Я и есть окружающая среда». К счастью, она вкладывает несколько медиасфер в одну (я — и велосипед, и автомобиль, и самолет, я — гусиное перо и телефон, CNN и CD-ROM) — что наращивает мои степени относительной свободы. Но это внешнее проницает меня изнутри.
Именно здесь теоретическая экология может служить средством побуждения (а то и парадигмой) — и как раз это нам предлагает Моника Сикар[133]. Хотя у нас и нет одних и тех же устройств для проведения экспериментов, наука о доме (oikos по-гречески[134]) приглашает нас не только осмыслить среду как систему (эволюционирующую); видеть в ней «не только вектор переноса, но и глубинную отделку культур, географий, институтов, политик, техник» (Моника Сикар). Экология учит нас также заставлять следы говорить, примиряя поверхность с глубиной, а простоту со сложностью. «Для современной экологии поверхность планеты предстает как ряд сигнальных табло, которые необходимо понять как этап, взятый из эволюционного ряда. Так, всякое растение дает меру условий, в которых оно растет. И наоборот, оно является показателем почвы и климатов (макро- и микро-), индикатором поведения других растений и животных в тех же местах». Превосходный инструмент! Это надо понимать так: нет никакого толку подробно изучать общий или местный климат, составлять полный каталог сообществ животных и растений, чтобы понять природную систему. Дайте показатели для характерных растений, и они дадут вам остальное. Почти все остальное. Не только прошлое, но и — грандиозное приобретение — будущее живого сообщества. «Мысль о сложности также — с необходимостью — является практикой простоты»[135]. Медиасфера представляет собой динамическую систему (сложных) экосистем, реорганизованных господствующим (простым) медиа (или вокруг него), как правило, последним по хронологии.
Когда мы изучаем отношения конгруэнтности или несовместимости между той или иной популяцией ценностей (христианство, экзистенциализм, коммунизм и т. д.) и тем или иным вектором их распространения (аудиовизуальная сфера недружественна к критическому рационализму, который расцветает в книгопечатании, каковое не доверяет харизме и слиянию), обнаруживается, что среда — нечто гораздо большее, нежели инертное пространство, нежели задник сцены или окружающая среда предметов. Дело не в том, чтобы предмет вообще сводился к своей материальности. Психоанализ научил нас, в какой степени объект может поддерживать аффективные инвестиции — вплоть до того, что он переживается «как составная часть субъекта». «Грубо отнимите у кого-нибудь его одежду, дом и все предметы, в нем содержащиеся, — замечает Серж Тиссерон, — и вы, вероятно, вызовете у него неполадки с идентичностью (если он решит намеренно оторваться от этих предметов — другое дело, потому что тогда ему понадобится время на то, чтобы постепенно убрать свои психические инвестиции). Человеческое существо знает, что его физическое существование неотделимо от природной среды. Ему остается осознать, что его психическое существование неотделимо от среды окружающих вещей, иначе говоря — от его техносистемы»[136]. Если мы это утверждаем, то всеобъемлющая глобальность всякой среды обитания обязывает нас решительно отказаться от оппозиции субъект/объект, личное/безличное, сингулярное/общее. Пока еще мы чересчур являемся заложниками философий субъекта, чтобы суметь примирить cogito и сосуществование и признать, что мы не одни на борту (и чтобы делать то, что мы делаем; и чтобы быть тем, что мы суть). От наших инструментов описания ускользает этот фон обыденной имманентности, повседневной снисходительности, в который мы волей-неволей погружаемся. Структурирующая нашу грамматику линейность «подлежащее-сказуемое-дополнение» не предрасполагает к этому. Такова для нас латентность практической среды, которая скрыта, а не выставлена напоказ до такой степени, что для того, чтобы получить возможность спросить о том, исходя из чего мы ставим вопросы, и понять то, что охватывает нас «в исчезающе-всеохватном модусе» (Франсуа Жюлльен), в предельном случае нам потребовалось бы мыслить технологию так, как мы привыкли мыслить космологию. Мысль пока немыслимая для нашей западной гордыни; может быть, какое-то предощущение (а иногда одновременно и завершение) ее нам дает китайская мудрость в ее неуловимой странности[137]. Может получиться так, что «отставание» от Запада, некогда постигшее Восток в причинно-следственной и аналитической мысли, дает последнему известное преимущество, позволяя понять зависимость от мест и сред.
Может получиться и так, что лучше было бы никогда не прославлять эго как меру всех вещей, как демиурга, создающего произведения и события, хозяина и обладателя природы, когда надо проникнуть в мир тонких связей и уловить (помимо общепризнанных понятий влияния и продления) регуляцию некоего внутреннего посредством некоего квази-атмосферического внешнего, которое оно интериоризирует как бы через осмос. «Империю знаков»[138], экзотическую для семиолога сферу, его сказочную страну, его источник молодости, медиолог охотно заменил бы другой «далью», более поучительной, поскольку еще более двойственной, с ее косвенными стратегиями и побуждениями, с ее «согласованными между собой изгибами» — Срединной Империей. Скорее Китай, чем Япония...
Интеллектуал не ощущает, что им руководит среда — пока он не выходит за пределы диапазона (не берет фальшивых нот). Это руководство не является внешним, оно не осуществляется из какого-то центра управления — ничего общего с системой вождения и посадки воздушных судов, которая по радио контролирует полет, приземление и стоянку. Мир, где нас признали (принадлежащими к этому миру), не проявляет интереса к тому, чтобы его признали чем-то особенным те, кому он приносит признание. Интеллектуальная среда представляет собой систему бессознательной верности и бессознательного уподобления (как правило, принадлежности не может быть без верности), которая закрепляет за каждым, кто к ней принадлежит, условия, каковые могут способствовать приему ее вероятных сообщений. Это — одновременно и известная экономия идей («предпонятия», свойственные тому или иному микрокосму), и общая эргономия, способствующая безопасности и легкости при пользовании социально эффективными словами и устанавливающими доверие тональностями (у соответствующей аудитории). Современный публичный интеллектуал является дважды медиозависимым — в той мере, в какой в его случае медиа образуют среду. Ценности следуют определенным векторам (разительное уменьшение количества газет, выражающих мнения, объясняется сужением поля легитимных мнений в среде). Но в истории производства символов так было всегда — разве что интеллектуальная среда не находилась под принуждением индустриальных средств производства. Чем больше мы углубляемся во время для рассмотрения «основополагающих сообщений нашей культуры» — например, сообщения Иисуса, ставшего Христом, а впоследствии христианства, — тем больше нам необходимо считать «медиа» «ментальной оснасткой» (если физические носители информации даны в зачаточной форме, а в логосфере — бедность технических сетей). Чересчур идеалистический взгляд на жизнь идей может скрыть тот факт, что дискурсивная среда строится «материализованными», но легкими организациями, т. е. прозрачными для индивидов, чей логический дискурс они структурируют. Оперативное свойство имплицитного разделения (сообщество подразумеваемого) делает предписывающей смежную среду, благодаря естественной снисходительности между ее членами — благодаря «это само собой разумеется» для тех, кто всегда знает, что сказать, в какой момент, в каком порядке и в каком месте. Прослеживая генезис христианства на протяжении трех первых веков, Морис Сашо восстановил каждую из векторных сред, которые сформировали христианское движение изнутри (а не просто повлияли на него) — а именно иудейскую, эллинистическую и римскую[139]. Христианское сообщение не пролетело сквозь первые века подобно пуле сквозь пространство. Оно было разработано и структурировано — медиатизировано — культурными средами, сквозь которые оно прошло и которые прошли сквозь него, — и каждая навязывала евангельскому повествованию собственные предположения, понятия и формулировки в качестве условий признания: синагога как институт для закрепления провозглашения Субботы в Писании; институт схоле (по образцу Академии и Ликея) для формирования сект, или христианских ересей философского характера; наконец, римская civitas[140] для решающей трансформации в начале III в., после Тертуллиана, superstitio[141] в vera religio romanaque[142], которая сделала, в конечном счете, почти синонимами Respublica и Ecclesia[143]. Христианские сообщения трех первых веков были синхронизированы на этих трех диапазонах частот — без чего приобщение Империи к чужой культуре не имело бы места, но когда это приобщение происходило, то именно среда адаптировала сообщение. Формирование Символа веры несет отпечаток своих внутренних опосредований, при функционировании диспозитивов и благодаря общим ритуалам, в качестве грамматических организаторов — взявших верх над лексикой, синтаксисом и смысловым пространством. Эти сразу и внешние, и внутренние пространства — воспитательная сеть синагог, затем scholai[144], потом воскресных собраний — сыграли роль как матрицы для формирования «керигмы» (откровения), которые в процессе фиксации веры наложились друг на друга и оказались вложенными в веру. И в конечном итоге, как будто бы для того, чтобы осуществить соответствующую институциональную команду после I в., «истина» догмы будет официально прилаживаться к политической власти. В IV в. «разработка христианского учения будет зарезервирована за епископальной властью, школа формирования в этой высшей философии примет форму катехумената, под непосредственным председательством главы общины, епископа»[145].
Отметим, что если перенос трансформирует, то средство переноса может быть само трансформировано тем, что оно переносит. Язык есть транспортное средство, служащее внутренним вектором доктрины, религиозной или философской. Но поскольку этот вектор является интериоризованным, он не может быть внешним для сообщения, которое он передает. Морис Сашо сумел, будучи медиологом, показать в упомянутом произведении, как философия, неотъемлемо присущая греческому языку, претерпела изменение благодаря неоиудейскому сообщению «христианской» диаспоры перед тем, как самой отправиться по римским каналам (и претерпеть в них изменение). Таким образом, вектор перевода (греческий перевод Септуагинты) не сказал еще последнего слова. Руководство через медиум языка может само сменить предписания. Так, эллинизация иудейской теологии проходит в III в. под центральным руководством латыни и типично римской философии института. Здесь присутствует «изначальный и основополагающий подрыв».
<<< Назад Между вот этим и тем: раствор циркуля (от велосипеда к боженьке) |
Вперед >>> Предшественники в перспективе |
- Глава 2. Генетический детерминизм и генный селекционизм
- Проверьте свои знания
- Детерминизм.
- Чёрный ящик.
- Глава четвертая Принцип неопределенности
- Все ли события имеют материальную причину?
- Глава III — «Вот это убьет то» Объект: отношения, а не объекты
- Предшественники в перспективе
- Предисловие научного редактора
- 2. Верховенство закона