Книга: Певчие птицы

Страницы осени

<<< Назад
Вперед >>>

Страницы осени

Она приходит незаметно. В одно сентябрьское утро вдруг почувствуешь, что лето кончилось и осень светло и ясно смотрит в окна.

В такое утро голубой солнечный туман долго стоит над землей. Им подернуты дали, нежно окутаны улицы и дома. Пьяно-вянущий запах осени течет из садов, с огородов, с окрестных полей. Пахнет коноплей, бурьянами, озябшей землей, и на тонкой прогонистой березе над крышей уж золотится первое монисто.

Осенние дни зовут в лес. Летом за устойчивым теплом и зеленью как-то не замечаешь течения времени. Зато сейчас каждый лист, падающий в траву у забора, напоминает о бегущей жизни.

И начинаешь думать, что где-то на зорях холодеют поля, последние цветы дремлют под ледяными росами на омежьях, где-то уже сыплет листопад, и отлетные стаи держат в поднебесье свой неразгаданный путь…

И каждую осень страдаешь от сознания того, что не достанет сил охватить все величие образов и чувств, которые рождает осенний ветер и высветленное им прохладное небо.

Поневоле завидуешь художникам. Ведь на нескольких холстах живописец может остановить всю русскую осень с ее дождями и тучами, с усталой кротостью теплых дней и белой печалью первого снега. А как же быть мне?

Писать об осени, как ее видел?..

* * *

Раньше я жил на окраине города и часто ходил осенями в лес по грибы, за хворостом, ловить птиц, или писать этюды грошовой акварелью — плачевные этюды, в которых преобладало лишь желание схватить лесную красоту.

Я вставал затемно, с первыми петухами, голосившими ночным, нездешним криком; одевался, не зажигая огня, стараясь не шуметь, чтоб не разбудить домашних. Обычно это редко удавалось. То наткнешься спросонья на стул, то застонет вдруг неслышная днем половица, то уронишь с печи тяжеленный болотный сапог, и он загрохочет по приступку, как двадцатипудовая гиря. Ковшик воды на дорогу. Краюху хлеба в карман. За плечо мешок со снастями, и вот выходишь на крыльцо, во двор.

Свежо. Темно и тихо. Тлеющие уголья звезд еще рассыпаны в вышине, но повозка Большой Медведицы склонилась дышлом за сарай. К утру.

Хороши ранние глухие часы, когда ночь уже кончилась, а утро еще не началось. Впереди утро — огромное утро, впереди день — не будничный примелькавшийся, начинающийся со звонка будильника, а огромный и новый, как праздник.

Стукает калитка. Иду по темной улице, вдоль черных домишек и спящих тополей на свет белой зари. После темной комнаты и ватного одеяла зябнется, сонная дрожь пробегает по спине, но спокойно, весело на душе.

А петухи по сараям снова опевают ночь голосами домовых.

Вот кладбище за окраиной. Призрачные стволы берез, кресты, голубцы и колонки памятников встают из полумрака. И нисколько не страшно. И никто не бродит там, кроме утреннего ветра, да разбуженная горихвостка монотонно покрикивает: «уить, уить…»

Шагаю и шагаю километр за километром мимо полей пригородного совхоза, вдоль насыпи железной дороги через гулкий мост, под просветами которого неподвижно течет черная вода.

И вот он лес. Глухая рань. Иней в траве по низинам.

Еще оцепенело молчат деревья, спят травы, дремлют кусты. Первая электричка, будто олень, трубит в дальних лесах. Проступает слегка на опушке ржавая прожелть берез, светлое золото липняка, багрянец осин.

Знакомая ель будто замерла в ожидании, протянув ко мне темные, мохнатые руки. Сколько раз встречала она меня на пороге леса, сколько раз отдыхал я под ее шатровым навесом. Здесь прятался, пережидая летний «комарный» дождичек, когда капли сыплются тепло и редко, а комары взлетают из-под каждой травинки.

В лесу на любимых местах все запоминается отчетливо: глухариный копанец[20], брусничник и груздевище на года укладывает память. И потому, придя на место, ревниво следишь, не срублено ли чего, не подсечены ли елочки на опушке, не осталось ли где черное пятно низового пала.

Долго стою на опушке рядом с елью, трогаю ее блестящие ветки, слегка влажные от ночного тумана. Дышу холодным запахом утра. Смотрю, как просыпается небо.

Солнце ленивенько ощупывает макушки высоких берез, светится в сучьях лиственниц, высоко стоящих над лесом. В подлеске полумрак и покой. Листья кустов запотели. Сизеет заиневелая трава. Паутина серебрится узорным пятном. Не желая рушить волшебное творение, обхожу его стороной, и все-таки мелкие паутинки садятся на лицо, прилипают к одежде.

Надо мне выбраться к току на вырубке, возле опушки березовой рощи. Там ловлю я птиц, смотрю, как живет лес, пишу свои заметки.

Иду сквозь чащу прямиком, по бронзовым папоротникам и лесной осоке. Шелест шагов и хруст сучьев далеко отдаются кругом, и мне хочется ступать как можно тише — так оскорбительно громок любой треск в великом лесном молчании.

Множество грибов попадается на пути: синие сыроежки, горькие свинари, белые скрипицы, округлые волнушки — все это богатство поросло на теплой, промоченной дождями лесной подстилке и пока не боится инеев, лишь ближе жмется к земле, укрывается хвоей, прячется в траву. Опята в коричневых касках приступом берут пеньки, осаждают колодник. Хитер осенний пехотинец — ведь гниющая древесина дает тепло, и недаром в пеньках живут личинки, устраивают гнезда муравьи, зимуют бабочки. Бывает, пойдешь рано весной искать муравьиные куколки и нигде в простых муравейниках их нет, а в пеньковых — целыми горстями.

Так, раздумывая о лесной жизни, незаметно уходишь дальше и дальше. Уже светло стало, и вот будто скрипка запиликала вверху: «пи-пие, пи-ти, пие-пи…» Идет вершинами пробужденная солнцем стая чижей. Перелет начался. Лес очнулся.

— Пинь-пинь! финьк! — задорно начинают зяблики в березах.

— Кээ, кээ, кээ, — слышатся голоса гаечек.

— Та-та… та-та-та-та… та, — телеграфно выстукивает дятел.

— Краэрэк, — противно орет рыжая кукша.

— Гви-гвик-ча-ча, — взвизгивает дрозд.

Утро началось.

Заспанный голубой поползень вдруг вылезает из дупла одиночной посохшей ели. Он потягивается перед самым моим носом, поднимает крылышки над головой, ерошит перья на темени и, сообразив наконец, что перед ним человек, цепко перебегает по шершавой коре на другую сторону ствола.

И чем выше солнце, тем радостнее рдеет, горит, золотится, благодушно посмеивается нарядный лес. Сколько безмерно щедрых красок вокруг: зелень и багрянец, прожелть и синева. Одних красных тонов не перечтешь на каждой осине: рудой, карминовый, ржавый, охристый и оранжевый, а про желтые я не говорю, — все оттенки от блеклого соломистого до яркого, как плавленое золото, пестрят в глазах. Отсюда, должно быть, от этой захватывающей цветности сентябрьского леса яркие росписи Мстеры и Палеха, необыкновенные тона живописи импрессионистов. Здесь ключевой исток вдохновения Саврасова, Коровина, Левитана, Шишкина и целых поколений пейзажистов прошлого, настоящего и будущего. Не знаю, у кого как, но у меня сентябрьский лес всегда вызывал безмерное желание взяться за кисть и одновременно острую злость на свою художническую беспомощность.

Скоро открылась новая опушка. Здесь кончалась полоса смешанного леса. Широкая вырубка клонила к ольховому болоту, а по другую сторону вырубки стояла березовая роща.

Поперек вырубки гривой растут сосны, елки, осины и березы. Их пощадила ненасытная пила лесоруба. Ими, словно мостом, лес соединяется с рощей и не случайно посередине гривки выбрано мной место для тока. По таким вот перехватам любят ходить птичьи стаи из одного леса в другой.

Подле гривки стекает в ольховое болото родниковый ручей. Я запрудил его, отрегулировал сток воды и образовал на току мелкую светлую проточную лужу для купания.

На этом точке ловятся зяблики, лесные коньки, синицы, славки и мухоловки. Даже осторожные иволги и подозрительные дрозды изредка наведываются сюда.

Гриву с ручьем я нашел после долгих поисков.

Нелегко выбрать место, где певчая птица хорошо «валится», как говорят птицеловы, то есть спускается на землю, под сеть.

Иная поляна всем хороша: и подлесок красивый, и пролет превосходный, а птичьи станицы, не задерживаясь, пролетают мимо.

Человеку, не посвященному в тайны ловли, она представляется примерно так: вы приходите в лес, вешаете на дерево сетку или клетку (для многих это одно и то же), сыплете в клетку крошек; нужная птица прилетает, ей очень хочется попробовать городского хлебца, она залетает в клетку, и делу конец.

Такие представления о сложной, исключительно трудной и увлекательной охоте так же далеки от истины, как Земля от звезд. Здесь я не имею в виду ловлю птиц промышленниками, которые кроют чечеток, чижей и щеглов стаями на приманных птиц.

Я ловлю на прикормку, и потому моя охота не в пример интереснее. Самые различные птички привыкают летать на ток, где для них круглый год открыта даровая столовая.

Птицы уже здесь. Молодые зяблики один за другим спрыгивают на ток, пьют и купаются на мели, безбоязненно лущат зерно. Вместе с ними вертится юркая пеночка-теньковка. Она ни секунды не сидит на месте. То порхнет в кусты, то шмыгает по земле, то снова качается на ветке, негромко выговаривая: «ти… ти…»

Ни зяблики, ни теньковка не нужны мне. Достаточно подержал я этих милых, шустреньких, невероятно прожорливых крошек. Кормить пеночек надо обязательно муравьиными яйцами, и очень скоро самому завзятому любителю надоедает ходить с руками, обожженными муравьиной кислотой и вытряхивать муравьев из нательной рубашки.

…А птиц все прибывает: две серые славки, самка овсянки, лесной конек и горихвостка-лысушка хозяйничают на току, черноголовая синица-пухляк с интересом поглядывает вниз, сидя на верхней еловой мутовке.

Забыв про шнур, я гляжу, как конек покачивает хвостиком, жеманно ходит по току, овсянка клюет торопливо, а пухляк по одному таскает подсолнушки и долбит их, зажимая лапкой, на ближней ветке.

Вдруг короткое стрекотание — и ток опустел. Уж не ястреб ли облетает свои владения? Нет. Не ястреб. Большой белобокий сорокопут сидит на елке у тока. Хищная певчая птица.

«Может быть, спустится», — думаю я и крепко наматываю шнур на кулак. Но сорокопут ныряет с елки и медленно летит вдоль гривы над самой землей. Уж он, конечно, разглядел человека своими зоркими подведенными черным глазами.

Понемногу на току снова набирается разнообразная птичья компания. Выводок зеленушек, два зяблика, та же синичка-пухляк и близкий родственник зябликов вьюрок. Все они хорошо знакомы мне и, досадуя на неудачную ловлю, я понемногу отвлекаюсь от сети, смотрю, как идет в роще редкий золотой листопад.

На светло-голубом сентябрьском небе березы пленяют светлотой и солнечной окраской вершин. Что-то святое есть в березах осенью.

Глядя на них, я припоминаю, какое удивительное впечатление произвело на меня однажды это дерево. Я увидел его летним утром, подъезжая к Москве, километрах в трехстах от нее. Колоссальная многоствольная береза стояла в поле, как могучая и прекрасная женщина, сияя белизной ствола, кротко клоня долу зеленые пряди своих мелколистых кос. Такие величавые красавицы поражают самого равнодушного. И думаешь, как же добра ты, земля, творящая красоту.

Даже отсюда видно, как сухо, тепло в березовой роще, словно горит она спокойным желтым пламенем, и жаль, что скоро под студеными ветрами сникнут, потухнут костры берез, угаснет игра теплых тонов. Ведь, облетев, березы растворяются в лесу, будто говорят: «Вот, мы все отдали».

Внезапное движение, писк и трепет выводят меня из березовых дум.

На ток словно упала серая рукавица. Что-то бьется там, взмахивает крыльями… Рука дергает шнур. Сеть стремительно кроет ток. Кто-то серый скачет у края, пытаясь вырваться.

Со всех ног вылетаю из шиповника.

Сыч?! Воробьиный сыч!

Крохотная совка с пронзительными оранжевыми глазками, в пестрых штанишках, яростно щелкает клювом. В когтях накрепко стиснут задушенный пухляк.

Бедная доверчивая синичка, какой печальный конец твоей жизни!

Жаль пухляка, но я доволен добычей. Только как достать сыча из-под сети, не получив хорошей царапины на память?

— Ах, ты, паршивец! — говорю я маленькому злодею, прижимая его сеткой к земле. Теперь надо схватить его за спину. Вот так! Понемногу освобождаю от сети редкую птицу.

Воробьиный сыч — копия филина, уменьшенного до размеров скворца. Он охотится на мышей, полевок и птиц, чаще утром, как ястребок, бросаясь на добычу.

Сажаю сыча в темную матерчатую клетку, снимаю сеть, сматываю шнур. На сегодня довольно. Надо в целости принести дорогую добычу. Обходной тропой шагаю назад.

День безветренный. Бабье лето. Солнце крепко пригревает плечи.

Тропа огибает лесистый кряж, выводит на южный склон. Сосновая опушка. Она дышит теплом, а кожаные подметки сапог оскользаются на сухой хвое. Сивые каменные лбы тут и там выступают из земли. Переросшие маслюки семейками тянутся в гору.

Я забираюсь к вершине, ложусь на теплую плиту, посыпанную хвоей, и отсюда гляжу на ближние увалы и распадки. Хочется мне записать все это, поведать, как несказанно велика сила осенних далей, увалов и ельников, и синих каменных плит, от века лежащих тут.

Здесь истоки любви к земле, правде и поэзии.

Жалкой кажется моя записная книжка, в которой я чего-то черкаю, зарисовываю в стремлении вобрать, схватить, не упустить.

А рыжий лесной муравей забежал на страницу и, подогнув брюшко, на дыбках бросается на мое «стило». Он воюет с авторучкой по всем правилам нападения, словно не желает допустить, чтоб я писал о нем.

В конце концов осторожненько стряхиваю задорного муравьишку за край плиты. Вижу, как он, постояв, подумав, берет жвалами сдвоенную хвоинку, кладет на свое рабочее плечо.

* * *

Я люблю осеннее ненастье, люблю наперекор дождю и мокрому снегу шагать по оловянным дорогам, по кислому суглинку и сырой листве.

Сеет холодный дождик, темна впереди брюхатая туча, в серую мглу размылся горизонт — все нипочем. Ненастье замечательно освежает душу; Не надо прятаться в теплые комнаты, проклиная дождь и слякоть. Право же, неплохо хорошенько озябнуть и вымокнуть, хотя бы чтоб полнее оценить простые жизненные блага: кровлю над головой, сухое тепло печи, стакан горячего чаю.

Может быть, я странный человек, но я думаю, что непромокаемые плащи, теплое белье, автомашины и трамваи оставляют все меньше возможностей современному человеку ощутить сполна холодную прелесть мелкого дождя, свежее дыхание мокрого ветра и самый запах сырых полей, влажной листвы и вянущих трав.

В осенние дни хорошо оказаться на лесном озере — особенно величаво звучит здесь минорная гамма ненастья.

Под ветром без конца вскипают, катятся волны. Холодная волна хлещет и хлещет в береговые камни, студенопрозрачная вода облизывает песок, толкает груды бурых водорослей, моет пустые створки перловиц.

Северные пролетные чайки взад и вперед носятся над волнами на своих узких длинных хищных крыльях. Странно видеть морских птиц в лесной стороне. Зябко на берегу. Коченеют пальцы. Дождь кропит и кропит. А уходить не хочется. Хочется смотреть, слушать и думать, вбирая всем существом осеннюю стынь, хмурость и свежесть.

Караван казарок вдруг выдвигается из-за вершин леса.

Гортанно звучат голоса. Торжественно плывет косяк прямошеих птиц, будто луки со стрелами нацелились в озеро.

Провожаю их и думаю: «Хорошо бы написать этот мокрый пахучий пейзаж с низкими тучами, серыми волнами и облетевшими березами на берегу».

Холод. Ветер. Тучи. Удивительная поэзия севера. В который раз уже рождает она чувство невысказанной тоски и жадности — как бы захватить все это? Как передать самый вкус осеннего ветра, пролетевшего невесть над какими далями, как написать скупой, но величавый свет дождевого неба, живую смену холодных тонов на гребнях волн, печаль обнаженных берез.

…Вот по сырой дороге вдоль озера идет куда-то девушка в телогрейке. Ржаные волосы, неласковые глаза, упругая щека, короткая юбка.

Прошла.

И снова дует ветер, шумит лес, летят листья, хлещут валы. А за далеким берегом, по-над крышами безымянной деревеньки вдруг брезжит белая размытая полоса. Оттуда будет конец ненастью.

* * *

Октябрь. Ясное утро с инеем. Я забрался в еловый лог и сижу на выворотне возле ручья. Смотрю и слушаю. Только так можно понять и почувствовать всю прелесть лесных тонов, запахов, света и негромких звуков. В одном этом моховом елевище столько нетронутой красоты, что ее хватило бы на сотню художников с талантом Шишкина.

Как жутко-величавы высокие сухары-обломыши! Издолбленные дятлами, источенные ходами короедов, опаленные пожарами и временем, они стоят — темноликие языческие идолы.

Тонкие березы взметнулись над ручьем. Мягко золотятся, чуть-чуть трепещут их поределые кроны. Уставив в небо зубчатые вершины, задумались ели. Спокойны пихты.

Ледяной сиверок слегка гуляет в вершинах, и я смотрю, как непрерывно и косо сыплется, падает желтый лист в черном ельнике. Лес облетает сильно. На прозрачной воде с незаметным течением листья плавают цветными корабликами. Листья всюду: на молоденьких елках, на сушняке с редкими прямыми сучьями, на кочках мха, на моих коленях.

Лист сваливается тебе в руки, как откровение, как прощальная весточка осеннего леса.

Скоро конец листопаду. Вон молодые липки уже разделись догола. Желтыми, палевыми, голубыми половичками устланы их подножия.

Ломкая утренняя тишина. Ни стука дятлов, ни синичьего писка.

Цви, цви, цви-цири-ти-ти, — вдруг звучно и задорно несется из сумрака елей.

Рябчик.

Цви, цви, цви-цири-ти-ти, — точно так же откликается другой из-за ручья.

— Кси, ксии, ксии… тюль-тюль, тюль-тюль, — плаксиво и жалобно вскрикивает в стороне невидимая самочка-рябушка.

Вот из-за нее, тихони-хохлуши, которая сейчас где-нибудь под елочкой кокетливо перебирает перья в подхвостье, будет целое сражение.

— Прр-прр, — гремит шумный порх.

По-над ручьем, на согнутой в дугу, растерявшей листья липе уже прогуливается чернобородый сердитый петушок.

Ослепленный ревностью, он не стережется. Не до того. Свались сейчас ужасный тетеревятник, пугало леса, подползи куница-белогрудка, — все нипочем.

Не видит петушок и того, что черный зрачок ствола уже прицелился в его рябую грудку…

Что же дальше?

А дальше я тихо опускаю ружье, отвожу его в сторону. Слышу, как позади слегка шелестит. Кто-то бежит там по земле. Вот на замшелой колодине точь-в-точь такой же чернобородый красавчик с приопущенными крыльями, с поднятым хохолком.

Первый комом слетает вниз. Вижу, как рябчики надуваются, подпрыгивают, как забияки-петушки на деревенском прогоне. Летит перо. Наскок за наскоком, второй теснит первого, и скоро оба, перепорхнув ручей, убегают в ельник друг за другом, вертко поворачиваясь меж елочек и кочей.

Снова молчание. Лес не любит показывать своих картин с быстротой кинематографа. А посидишь, послушаешь, присмотришь и… вон белка перемахивает с вершины на вершину, ползет в кочкарнике сонная гадюка, полосатый бурундук выбежал на ту же липу-дугу. Сидит, умывается, по-мышиному поводит лапами перед мордочкой.

Стая клестов сваливается с вершины елей. Падают шишки, скрипуче поют желтые и красные самцы, лазают по ветвям. Одиноко пиликает чиж, отбившийся от стаи.

Мягко мяукают, чечекают чечетки.

Раз идет пролет этой серушки, значит над Полярным Уралом уж сыплет снег, и зима ползет с холодных гольцов.

Мне нравится пряный и сырой запах лога. Здесь пахнет елью, мохом, водой, немного туманом и завялыми листьями. Впрочем, в лесу всякое место пахнет по-своему, и никогда не спутаешь сухой и томный запах сосновой опушки с запахом холодной осиновой чащи.

Вспомнив про осинник, подымаюсь с места. Надо заглянуть и туда, пока не поздно, до него от ельника близко, рукой подать. Осиновый лес, да еще молодой, считается из последних. Осина — чертова лесина — небрежно высказался народ о трепетнолистом дереве. Но, право же, зря. Нет в осеннем лесу, после березы, дерева более великолепного. Хороши его дрожащие листья — ладошки, скромная сероватая зелень стволов. Что-то тоненькое, детское, робкое есть в ней. Осина, как девочка-подросток, выросшая в неласковой семье.

Зато какое удивительное зрелище являет осинник в октябре, когда после долгих дождей и ветров сбросит свой багряный наряд. Несказанно прекрасны обнаженные осинки с худыми плечиками ветвей на золотом, оранжевом и голубоватом пологе опавшей листвы. Тихий теплый свет стоит тогда в осиновых чащах даже в самый сырой, непогожий день. Как пахнет здесь тополево — тонко и горьковато!

Изящные белые синицы-долгохвостики любят бродить по таким чащам. Пухленькие и легкие, они порхают по веткам и, непрерывно тоненько тюркая, перекликаясь заливчатыми голосами, цепочкой двигаются одна за другой…

* * *

Глубокая осень. Снега еще нет, но земля уже промерзла, закоковела от морозов. Скупа багровая октябрьская заря. Дни разгораются нехотя. Синеватые, пасмурные, нерассветные дни. Все ждет снега. Выдается на денек солнечная голубая погодка и оттого лишь холоднее, просторнее в лесах; безжизненно лежат поля.

Прощаться с осенью я приехал на полустанок Рябиново. Разъезд — на два двора. Кругом высокий нехоженый лес, березняки, ельники да несметное число рябины.

Мне очень нравилось провожать осень в этих больших лесах. Здесь она задерживалась подольше и всякий раз дарила меня чем-нибудь — котелком переспелой брусники, корзинкой листопадных груздей, чудом уцелевших от инея, или просто светлой лесной печалью, без которой не полна картина уходящей осени.

Когда я спрыгнул с подножки вагона под откос, немолодая стрелочница со скатанным желтым флажком покосилась на меня и что-то пробормотала, вроде «черт носит…»

В стрелочной будке горел огонь. Отчаянно орал младенец. И, видимо, я со своим ружьишком в чехле, одетый в рваную телогрейку, явился для женщины тем козлом, на которого и обратилось раздражение, скопленное за бессонную ночь. А может быть, здесь проявилось обычное пренебрежение сельского жителя к городским охотничкам, именуемым по уральским деревням метким словом — «пужало».

Поздняя осень — тихое время в лесу, редко увидишь каких-нибудь птичек, еще реже зверьков. Все засыпает, прячется, откочевывает, забирается в норы, в укромные уголки. Тогда на ягодниках заметнее осенняя жизнь. По склонам увалов рябинник на каждом метре. На иных кустах ягода крупная, сладкая, с легкой рябиновой горчинкой, а тут же рядом растет такая кисло-горькая лешевка, что отведаешь, и лицо кривится страшной гримасой.

Ягод я всегда наедаюсь до изжоги. Не то чтобы жадность одолевает или голод, а просто идешь мимо куста, как не отщипнуть сочную подмороженную кисточку? И обираешь ее, терпкую, холодную, вкусную, пока не засвербит во рту.

Благодаря рябиннику, отлетная птица скапливается здесь, собирается с окрестных лесов.

Сытые дрозды с квохтаньем и храпом загодя снимаются впереди. Черноголовые снегири алеют яркими грудками. Чисто-серые самки с ананасным зобиком держатся отдельно. Снегирь лущит ягоду, как торговка семечки, сорвет и лузгает в клюве, выбирает семена, отбрасывая пустую кожуру. Славные спокойные птички. Они так украшают бедную тонами палитру октябрьского леса. А их печальнозвучные голоса как нельзя лучше подходят к этой поре.

Рябиново — место гористое, и потому почти не идешь ровняком: то лезешь на крутой увал, то опускаешься в лог. В логах теплее, не так прохватывает ветром, как наверху, и, глядь, еще цветет кое-где в затишье упрямый тысячелистник, желтеет осенний одуванчик-кульбаба. Так и уйдут они под снег с непокрытой головкой.

Дорого все, что редко. Летом мало кто позарится на тысячелистник. Зато сейчас так хочется собрать букетик последних цветов, что я долго брожу и ползаю по склону на четвереньках. Не сегодня-завтра все заметет вьюгой, а на моем столе еще долго будут стоять эти белые и розоватые мужественные цветы, напоминая об ушедшем лете.

Перевалив еще один широкий березовый кряж, я сажусь отдохнуть за ветром. Развожу теплинку — обогреть коченеющие руки, и от маленького огонька жизнь чудесно хороша своей суровой правдой, пролетающими снежинками, блеклым листом на лесной подстилке, озябшими темными елочками меж светлых берез.

День перемежается: то наползут тучи, то проблеснет солнце. Белый свет падет на березняки, и они заголубеют нежно, холодно, стыдливо, как женщины, скинувшие платья, перед тем как войти в студеную воду.

Сидя у костра, вглядываюсь в потаенную лесную жизнь. Она бьется тихо, но еще заметно. Вон, на макушке березы, трудно усаживаются хохлатые северные птички — свиристели.

«Ти-ли-ли… ти-ли-ли-ли-ли» — негромко, серебряно переговариваются они, прикидывая, какую рябину облюбовать в подлеске. Посовещались, и один за одним вся стая слетела в широкую рябиновую поросль. Видно, как крупные розовые хохлатки, сгибая ветви, жадно щиплют кисти, глотают ягоды. Свиристель с прилета прожорлив, и обдергать дочиста рябиновый куст Такой стае на десять минут.

Вдруг вся станичка с маху бросается в сторону и улетает.

«Это почему?! — раздумываю я. — А вот…»

Меж стволами берез мелькает, приближаясь, светлая узкокрылая птица с длинным хвостом.

«Перепелятник?» — с сомнением хватаюсь за ружье.

Не долетев, птица наталкивается на невидимую стену, взмахивает крыльями и ныряет назад. «Ки-ки-ки… кьяк, кьяк» — насмешливо звучит ее голос, постепенно удаляясь.

Ну, какая досада! Ведь это не обычный разбойный ястребишка, а редкая ястребиная сова — дневная хищница с грудью, расписанной, как березовая кора.

Я откладываю ружье подальше от костра и вскоре, словно чтобы еще более подразнить меня, на спуске к ельнику неторопливо ковыляет заяц. Весь он какой-то белесый, белолапый, сквозь рыжую шерсть идет новый зимний волос.

Я затоптал костерок и с ружьем наизготовку заторопился вниз. Узкая тропка попалась мне, а по этой тропе навстречу бежала целая лиственная кочка. Еж, укатавшись в листьях, спешил куда-то. Заметив человека, он вздрогнул, свернулся и замер. Я попробовал задеть его носком сапога — еж поддал иглами в подошву и засопел. Сердитый.

Брать домой его не хотелось. Не однажды я приносил из лесу колючих зверьков, и они не доставляли никому особенного удовольствия. Днем ежа нигде не было видно — он спал в темном углу, под кроватью или за шкафом, а ночью бродил по комнатам, как домовой, пыхтел, стучал коготками и оставлял на полу вонючие «визитные карточки». Говорят, что ежи хорошо ловят мышей, однако с этим делом не в пример лучше справлялся кот Васюта, который смотрел на ежей с глубоким кошачьим презрением.

Еж на тропе был огромный, старый. Он походил на футбольный мяч, оклеенный листьями.

— Иди-ка ты прочь да не попадайся больше, — сказал я ему и толкнул под горку. Еж скатился далеко под мелкие елочки, развернулся и затрусил восвояси.

В логу была темь и тишина. Деревья готовились к зимнему сну и стояли сосредоточенные, углубленные в себя, в свои еловые думы. Все дремало здесь, поджидая снега: елки, сухары, пеньки и колодины, даже крепкий осенний груздь — скрипица, в широкой шляпке которого застоялась коричневая вода. Один красивый трехпалый дятел с золотым хохолком не хотел спать. Он возился на гнилом березовом обломыше, тихонько скалывая труху и деловито оглядывая ее, так плотник, потесывая бревно, останавливается взглянуть — добра ли работа.

Мне не захотелось оставаться в логу, и я вылез на гребень нового увала. Сильный ветер порывами хватал с севера, прочесывал кроны берез, невидимкой рыскал в траве, взвивая и разбрасывая листья. Солнце больше не показывалось. На севере было мглисто и хмуро.

По березняку валом валила пролетная чечетка. Тысячные стаи беловато-серых птичек осыпали макушки деревьев и, посидев недолго, слетали густо и дружно, оглашая воздух заливчатым чечеканьем.

Никогда не видел я такого массового пролета.

«Значит, скоро жди зимы. Птицы никогда не тревожатся попусту. Наверное, непроглядная вьюга уже шаманит по гольцам Приполярья, засыпает багульниковую тундру».

От раздумий о близкой зиме становилось тепло. Как ни хороша осень, а первого снега я всегда ждал как дорогого гостя и радовался ему, пока в новую весну с той же радостью не встречал первую проталину.

Громкий свист-улюлюканье долетел со склона, прервал размышления.

— Щуры прилетели, — сказали уши.

Птиц я увидел скоро. Дымчато-розовые, малиновые и желтоватые, они сидели в рябиннике, меланхолично обрывая ягодку за ягодкой.

Я приблизился, однако доверчивые северяне даже не покосились в мою сторону — так были спокойны и заняты едой.

Тогда медленно, шаг за шагом я подошел к рябинам вплотную. До ближней птицы буквально было рукой подать. Наверное, я смог бы коснуться ее крыла.

Кто не видел щуров с прилета, не поверит мне. Только дальневосточный рябчик-дикуша да городской голубь-сизарь так же доверчивы, как щуры. Птицы определенно принимали меня за лося или медведя, от которых им никогда не бывало никакой беды. Зато мой охотничий азарт вдруг разгорелся, как дегтярная береста. Вот бы поймать того малинового, который так спокойно лущит ягодку крепким клювом.

Ни сети, ни западни у меня не было, но я знал, что щуров ловят даже петлей из конского волоса, укрепленной на длинном удилище.

Так же тихо, чтоб не потревожить стаю, я отступил, срезал гибкий рябиновый прут и задумался, где взять силок. Без силка нечего делать. Может быть, из своих волос? Так поступали первобытные люди, да, видать, волосы у них были получше, мои же, плохие и тонкие, никуда не годятся. И все-таки я решил вопрос с гениальной простотой. Распорол подкладку пиджака и вытащил из бортовки целый пучок прекрасного прямого волоса нужной длины. Через минуту немудрая снасть готова. Снова осторожно, стараясь не глядеть в упор (взгляд очень пугает животных и птиц), я подошел к шурам. Теперь малиновый самец сидит выше всех. До него едва дотянешься, а надо поймать именно его. Тихо-тихо поднимаю удилище. Подвожу к щуру. Рука трясется. Очень трудно надеть силок на голову птицы. В конце концов задеваю по клюву, щур мотает головой и бочком поднимается по ветке еще выше. Вот незадача! Теперь не достать.

Решаюсь согнать птиц и делаю это, чуть ли не тыкая их прутом, вот так сгонял своих ленивых голубей сосед Пашка Подкорытов.

Щуры с легким хюхюканьем лепятся на соседнюю рябину, и я снова обхаживаю их с терпением лисицы.

На этот раз малиновый самец сидит низко. Петля на шее! Через секунду птица трепещется на земле. Щур страшно напуган. В руке у меня он вертит головой и повторяет, слово котенок: «мяя… маа… маа…» Великолепная чистая малиновая птичка с коричневыми добрыми глазами.

Не имея с собой ни мешка, ни клетки, я посадил щура в дырявую шерстяную варежку таким образом, что голова его была наружу, а туловище и хвост внутри варежки.

А пока я возился с птицей, погода совсем испортилась. Крупный снег повалил вдруг, закружился пуховой метелью.

«Вот она зима, легка на помине», — подумал я и заторопился назад.

Перед самым разъездом я вспомнил, что надо бы набрать щуру ягод. Вскоре попалась раскидистая рябина у ключика, вся увешанная тяжелыми потемнелыми кистями.

Сбросил сумку, положил щура в варежке на землю и стал собирать ягоды кисть за кистью в шапку.

Временами я посматривал на щура. Он сидел в рукавице спокойно, не то примирился с положением пленника, не то задумался о чем-то. Одной шапки рябины показалось мало. Зима долгая, надо побольше запасти. И высыпав ягоды в сумку, я стал собирать еще и еще, не забывая при этом угощаться сам. Громкий свист щура прервал мои занятия. Я глянул вверх.

Малиновая птичка сидела на суку березы. Она радостно отряхивалась, чистила крылья и хвост и вообще вела себя, как человек, выскочивший из переполненного трамвая и довольный тем, что все пуговицы целы и ребра на месте.

«Неужели?!» — подумал я, и взгляд мой упал на пустую варежку, уже припорошенную снегом.

Теперь щур не стал дожидаться, пока я подойду к дереву.

— Растяпа! Разиня! — ругал я себя. — Не надо было жадничать! Куда теперь целый воз рябины?! — В конце концов всегда найдешь, чем утешиться. И вот размышляя о том, что щуру все-таки лучше будет на воле, чем в садке со всеми удобствами, и что клеткой у меня, к счастью, будет меньше, и что рябину отлично съедят мои другие птицы, я надел сумку и шапку и спокойно тронулся к разъезду.

Снег между тем сыпал гуще и гуще, путался в ресницах, холодил лицо, оседал на траве и елках. Ветер утих. Умолкли птичьи голоса. И только непрерывный шорох снежинок едва-едва тревожил ухо.

На разъезде та же неприветливая стрелочница чуть-чуть помягче оглядела мою полную сумку и с сомнением спросила:

— Чо, полно рябков набил?

— Много, — соврал я.

— Видать! — понимающе усмехнулась она и вынула из-за пояса свой желтый флажок.

Из-за поворота вынырнула электричка.

Сидя у окна вагона, я вглядывался в мутные перелески под низким небом. Смотрел, как мелькает убыстренный движением снег. Зима хозяйничала там.

Земля белела, как заячья шуба.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 3.119. Запросов К БД/Cache: 3 / 0
Вверх Вниз