Книга: Симулякры и симуляция

Эффект Бобура: имплозия и апотропия

<<< Назад
Вперед >>>

Эффект Бобура: имплозия и апотропия

Бобур{98} — эффект, Бобур — махина, Бобур — что-то с чем-то? Как всё-таки назвать его? Тайна этой конструкции из потоков и знаков, из сетей и схем — последняя робкая попытка найти выражение для структуры, которая больше не имеет собственного названия, структуры общественных отношений, отданных во власть внешнего распределения (организация коллективного досуга, самоуправление, информация, медиа) и необратимой глубинной имплозии. Памятник массовой игры симуляции, Центр Помпиду функционирует как мусоросжигатель, который вбирает в себя всю культурную энергию и пожирает её — примерно так, как это делает чёрный монолит из фильма «Космическая одиссея»: лишённая смысла конвекция любого контента, который материализуется здесь, поглощается и аннигилирует.

Всё, что есть в окрестностях Бобура, не что иное, как защитная зона — чистка фасадов, обрезка деревьев, дезинфекция, снобистский гигиенический дизайн, — но главным образом в ментальном плане: он — машина для производства пустоты. Что-то вроде атомных электростанций: реальная опасность, которую они представляют, состоит не в угрозе взрыва и загрязнения окружающей среды, а в системе максимальной безопасности, которую они излучают во всех направлениях, в защитной зоне контроля и апотропии, которая постепенно распространяется на всю территорию, в технологическом, экологическом, экономическом, геополитическом гласисе{99}. Вот что важно в ядерном: атомная электроцентраль — это та матрица, где производится модель абсолютной безопасности, которая распространяется на всю социальную сферу и которая, по сути, является моделью апотропии (это та самая модель, которая управляет нами в мировом масштабе под знаком мирного сосуществования и симуляции ядерной угрозы).

Такая же модель, с соблюдением всех пропорций, производится в этом Центре: культурное расщепление, политическая апотропия.

Но при этом циркуляция потоков здесь неравномерна. Вентиляция, охлаждение, электропроводка — «традиционные» потоки циркулируют здесь очень хорошо. Но уже с циркуляцией человеческого потока не всё так гладко (архаичное решение эскалаторов в пластиковых рукавах, тогда как люди должны были бы как-то всасываться и выталкиваться, с тем чтобы эта подвижность отвечала причудливой театральности труб и балок, придающей конструкции оригинальность). Что касается материала — картин, скульптур, книг, — а также так называемого «поливалентного»{100} внутреннего пространства, так здесь движение вообще отсутствует. Чем глубже мы проникаем внутрь, тем меньше циркуляция. В противоположность аэропорту Руасси, где после футуристического центра с «космическим» дизайном, от которого расходятся «сателлиты» и т. д., вы совершенно банальным образом оказываетесь перед… обычными самолётами. Но непоследовательность такая же. (А как насчёт денег — ещё одного потока, что происходит с его способом циркуляции, эмульсии, его осаждением в Бобуре?)

То же противоречие и в поведении персонала, прикреплённого к «поливалентному» пространству и лишённого личного пространства для работы. Когда они в движении, то выглядят солидно, стильно, всё их поведение очень функционально, полностью приспособлено к «структуре» «современного» пространства. Когда они сидят в своём углу, который, собственно, таковым и не является, они всячески пытаются укрыться искусственным одиночеством, восстановить свой «колпак». И в этом тоже даёт о себе знать вездесущая тактика апотропии: людей обрекают на то, чтобы они тратили всю свою энергию на эту индивидуальную оборону. Любопытно, что при этом мы снова встречаем то же противоречие, присущее всему Бобуру: мобильный, коммуникативный экстерьер, стильный и модерновый, и интерьер, судорожно цепляющийся за старые ценности.

Это пространство апотропии, организованное исходя из идеологии обозримости, транспарентности, поливалентности, консенсуса и контакта, санкционированное шантажом безопасности, является сегодня фактически пространством всех общественных отношений. Здесь присутствует весь социальный дискурс, и в этом плане, как и в плане подхода к культуре, Бобур в полном противоречии с провозглашёнными целями — это гениальный памятник нашей современности. Приятно осознавать, что идея Центра рождена не революционным духом, а логикой установленного порядка, лишённой всякого критического духа, а значит, более близкой к истине, способной в своём упорстве создать машину, по сути, не подвластную контролю, которая ускользает от неё в самом своём успехе и которая является наиболее точным отражением, вплоть до мельчайших противоречий, современного положения вещей.

Конечно, всё культурное содержание Бобура анахронично, потому что этой архитектурной оболочке могла соответствовать лишь внутренняя пустота. Общее впечатление такое, что всё здесь в необратимой коме, что всё пытается быть живым, а является лишь реанимированным, и это действительно так, ибо культура мертва, и Бобур это прекрасно отражает, но как нечто постыдное, тогда как следовало бы принять эту смерть и торжественно возвести памятник или антипамятник, эквивалентный фаллической пустоте Эйфелевой башни в своё время. Памятник тотальному разъединению, гиперреальности и имплозии культуры — доступной сегодня нам на самом деле лишь благодаря полупроводниковым схемам, которые постоянно подстерегает страшное короткое замыкание.

На самом деле Бобур — это компрессия а-ля Сезар{101}, символ культуры, раздавленной своим собственным весом, будто движущиеся автомобили, внезапно застывшие как геометрическое тело. Эдакие «развалюхи» Сезара, уцелевшие после идеальной автокатастрофы, но не внешней, а внутренней относительно их металлической и механической структуры, катастрофы, которая должна была превратить их в тонны металлолома с хаосом из труб, рычагов, рам, железа и человеческой плоти внутри, с учётом геометрических размеров, рассчитанных на наименьшее возможное пространство. Вот так и культура Бобура искорёжена, скручена, иссечена и сжата в её наименьшие простые элементы — пучок бесполезных трансмиссий, метаболизм умершего, застывший, как механоид из научной фантастики.

И, вместо того чтобы деформировать и спрессовать всю культуру здесь, в этой конструкции, которая в любом случае выглядит как компрессия, вместо этого в Бобуре выставляют Сезара. В нём выставляют Дюбюффе{102} и контркультуру, обратная симуляция которой выступает референтом несуществующей культуры. В этой конструкции, которая могла бы служить мавзолеем для бесполезной операциональности знаков, под лозунгом вечности культуры снова выставляют эфемерные и саморазрушительные машины Тэнгли{103}. Таким образом достигают общего равновесия: Тэнгли превращается в забальзамированный музейный экспонат, Бобур наполняется кажущимся художественным содержанием.

К счастью, весь этот симулякр культурных ценностей заранее аннулирован внешней архитектурой.[11] Ведь эта архитектура с её сетями трубопроводов, отчего здание напоминает павильон для проведения выставок или международных ярмарок, с её (рассчитанной?) хрупкостью, противоречащей любой традиционной ментальности или монументальности, открыто провозглашает, что наше время уже никогда не будет определяться протяжённостью, что наша единственная темпоральность — это темпоральность ускоренного цикла и рециркуляции, темпоральность циркуляции и транзита потоков. Наша единственная культура, в сущности, это культура углеводородов, культура очистки, крекинга, расщепления культурных молекул и их повторного соединения в синтетических продуктах. Бобур-музей стремится это скрыть, а Бобур-конструкция заявляет об этом в полный голос. И именно в этом кроется глубинная причина красоты конструкции и посредственности внутреннего пространства. В любом случае сама идеология «культурного производства» является антитезой всей культуре, точно так же как идеология обозримости и поливалентного пространства: культура — это место таинства, соблазна, инициации, символического обмена, ограниченное по размеру и в высшей степени ритуализированное. И здесь ничего не попишешь. Тем хуже для масс, тем хуже для Бобура.

Так что же надо было разместить в Бобуре? Ничего. Пустоту, которая означала бы исчезновение любой культуры смысла и эстетического чувства. Однако это выглядело бы всё ещё слишком романтичным и волнительным, и подобная пустота всё ещё представляла бы определённую ценность, как шедевр антикультуры.

Или, может быть, стоило установить там гиро- и стробоскопы, вращающиеся лучи которых рассекали бы пространство, основным движущимся элементом которого была бы человеческая толпа?

На самом деле Бобур прекрасно иллюстрирует тот факт, что один порядок симулякров удерживается лишь благодаря алиби предыдущего порядка. В нашем случае конструкция с вывернутыми наружу трубопроводами и арматурой выдаёт себя за вместилище традиционной культуры, простирающейся вглубь. Порядок предыдущих симулякров (порядок смысла) производит пустую субстанцию следующего порядка, который уже даже не подозревает о различении между означающим и означаемым, между формой и содержанием.

Поэтому вопрос «Что надо было разместить в Бобуре?» абсурден. На него нельзя ответить, потому что топическое различение между внутренним и внешним больше не устанавливается. Именно в этом заключается наша истина, истина ленты Мёбиуса — безусловно, несбыточная утопия, но к которой Бобур всё же приближается, поскольку всё его содержание заключается в контрсмысле и заранее аннигилируется содержащим.

Но, однако, всё же… если что-то должно было быть в Бобуре — так это нечто похожее на лабиринт, библиотеку бесконечных комбинаций, случайное перераспределение предопределения через игру или лотерею — словом, вселенная Борхеса, его «Кругов руин»: разрастающаяся цепь субъектов, пригрезившихся друг другу (не сказочный Диснейленд, а лаборатория практической фантастики). Экспериментирование со всеми процессами, отличными от репрезентации: дифракцией, имплозией, демультипликацией, случайными сцеплениями и расцеплениями — почти так, как в Эксплораториуме{104} в Сан-Франциско или как в романах Филиппа Дика, — словом, культуру симуляции и фасцинации, а уже не сотворения и смысла — вот что можно было бы предложить из того, что не принадлежит к убогой антикультуре. Возможно ли это? Но явно не здесь. Всё же эта культура создаётся в другом месте — везде и нигде. Сегодняшней единственно подлинной культурной практикой, практикой масс, нашей практикой (различие преодолено), является манипулятивная, алеаторная практика лабиринта знаков, которые более не имеют смысла.

Однако, с другой стороны, было бы неправильно утверждать, что в Бобуре существует противоречие между формой и содержанием. Это было бы верно, если бы мы могли хоть немного положиться на официальную версию культурного проекта. Но здесь всё происходит с точностью до наоборот. Бобур — это лишь огромная работа по трансмутации этой знаменитой традиционной культуры смысла в случайный порядок знаков, в порядок симулякров (третий), который вполне согласуется с этими вывернутыми наружу балками и трубопроводами фасада. И именно для того, чтобы подготовить массы к этому новому семиургическому{105} порядку, их призывают сюда — под противоположным предлогом приобщения к культуре смысла, простирающейся вглубь.

Поэтому следует исходить именно из этой аксиомы: Бобур — это памятник культурной апотропии. За кулисами музейного сценария, который служит лишь для сохранения фикции гуманистической культуры, производится настоящая работа по омертвлению культуры, и именно для оплакивания культуры радостно приглашаются массы. И они ринулись туда. Именно в этом кроется наивысшая ирония Бобура: массы ринулись туда не потому, что они жаждут культуры, которой они были якобы лишены на протяжении веков, а потому, что у них впервые появилась возможность принять массовое участие в этом грандиозном оплакивании культуры, которую они в глубине души всегда ненавидели.

Когда Бобур разоблачают как культурно-массовую мистификацию, это полное недоразумение. Массы устремляются туда, чтобы насладиться этой казнью, этим четвертованием, этим операциональным проституированием культуры, которая наконец действительно ликвидирована, включая контркультуру, являющуюся лишь её апофеозом. Массы спешат в Бобур так же, как они спешат к месту катастрофы, в таком же непреодолимом порыве. Мало того, они и есть катастрофа Бобура. Их количество, их топот, их увлечение, их желание всё увидеть и всё пощупать объективно является поведением смертельным и катастрофическим для любого начинания. Не только их масса является угрозой для здания, а и их вовлечённость, их любопытство аннигилируют само содержание этой же культуры коллективного досуга. Этот массовый наплыв уже не имеет ничего общего с тем, что предлагалось в качестве культурной цели, это её радикальное отрицание, во всей её избыточности и успешности. Таким образом, именно массы выполняют функцию катастрофического агента в этой структуре катастрофы, и сами же массы кладут конец массовой культуре.

Циркулируя в пространстве транспарентности, массы, конечно, сами превращаются в поток, но вместе с тем их мутность и инертность влекут за собой гибель «поливалентного» пространства. Их приглашают принять участие, посимулировать, поиграть с моделями — они же идут дальше: участвуют и манипулируют настолько удачно, что стирают любой смысл, который организаторы хотели придать действу, и создают угрозу самой инфраструктуре здания. Вот так своего рода пародия, гиперсимулирование в ответ на культурную симуляцию, превращает массы, которые должны были быть лишь живым инвентарём культуры, в исполнительный механизм для умерщвления той культуры, лишь позорным воплощением которой является Бобур.

Надо аплодировать этому успеху культурной апотропии. Все антихудожники, леваки и хулители культуры никогда не приближались к апотропической эффективности этой монументальной чёрной дыры, которой является Бобур. Это поистине революционная операция, и именно потому, что она непроизвольная, бессмысленная и неконтролируемая, тогда как любая сознательная операция, призванная покончить с культурой, ведёт, как известно, лишь к её возрождению.

Сказать по правде, единственным содержанием Бобура являются сами массы, которые здание перерабатывает как конвертер, как камера-обскура или, в терминах ввода-вывода, точно так, как нефтеперерабатывающий завод перерабатывает нефтепродукты или необработанный поток сырья. Ещё никогда не было так очевидно, что содержание — в данном случае культура, а в других — информация или предметы потребления — выступает лишь призрачной опорой действия самого медиума, функция которого всегда заключалась в том, чтобы индуцировать массу, создавать однородный человеческий и ментальный поток. Бесконечное возвратно-поступательное движение, подобное движению постоянных пользователей пригородным транспортом, которые в определённые часы поглощаются и выбрасываются обратно своим местом работы. И здесь тоже речь идёт о работе — тестирование, зондаж, направленный опрос: люди приходят, чтобы выбрать здесь предметы-ответы на все вопросы, которые они могут поставить себе, или скорее они сами приходят в ответ на функциональный и направленный вопрос, который представляют собой предметы. Поэтому больше, чем о рабочем процессе, речь здесь идёт о запрограммированной дисциплине, требования которой скрыты под налётом толерантности. В большей степени, чем традиционные институты капитала, гипермаркет, или «гипермаркет культуры», Бобур уже стал моделью любой будущей формы контролируемой социализации: скопление в одном гомогенном пространстве-времени всех разрозненных функций социального тела и жизни (работа, досуг, медиа, культура), переписывание всех противоречивых тенденций в терминах интегрированных торговых сетей, пространство-время целой операциональной симуляции социальной жизни.

Для этого необходимо, чтобы потребительская масса была эквивалентна или гомологична массе продуктов. Именно противоборство и слияние этих двух масс происходит в гипермаркете такого уровня, как Бобур, представляющем собой нечто совершенно отличное от традиционных культурных сооружений (монументальных музеев, галерей, библиотек, домов культуры и т. д.). Именно здесь вырабатывается та критическая масса, сверх которой товар становится гипертоваром, а культура — гиперкультурой, то есть связанной более не с различными обменами или определёнными потребностями, но с неким универсумом тотальной сигнальной системы, или интегральной схемой, по которой пробегает импульс от отрезка к отрезку, — непрерывный транзит возможностей выбора, прочтений, референций, брендов, расшифровок. Здесь культурные объекты, так же как в другом месте предметы потребления, не имеют иной цели, кроме как поддерживать вас в состоянии массовой интеграции, управляемого транзисторного потока, намагниченной частицы. Вот что являет нам гипермаркет — гиперреальность товара, и то же являет нам Бобур — гиперреальность культуры.

Уже в традиционном музее начинается это распределение, эта перегруппировка, эта интерференция{106} всех культур, эта безоговорочная эстетизация, которая составляет гиперреальность культуры, но музей — это всё ещё память. Ни в каком другом месте культура не потеряла в такой степени своей памяти в пользу накопления и функционального перераспределения, как в Бобуре. И это является выражением более общего факта: дело в том, что во всём «цивилизованном» мире создание запасов предметов обусловило дополнительный процесс образования человеческих запасов — очередей, простоев, «пробок», накопителей, лагерей. Вот что на самом деле является «массовым производством» — не производство в больших количествах или для потребления масс, а производство самих масс. Массы как конечный продукт любого социального и в то же время положившие конец социальному, ведь эти массы, относительно которых нас хотят заставить поверить, что они являются социальным, наоборот, являются местом имплозии социального. Массы становятся всё более плотной сферой, в которую направляется всё социальное, чтобы испытать имплозию и раствориться в непрерывном процессе симуляции.

Отсюда это вогнутое зеркало: именно наблюдая массы внутри, массы захотят ринуться туда же. Типичный для маркетинга ход: в нём находит своё обоснование вся идеология прозрачности. Или ещё: выставляя на сцену уменьшенную идеальную модель, надеются получить ускоренное притяжение, автоматическую агглютинацию{107} культуры, подобную автоматической агломерации масс. Тот же процесс: ядерное действие цепной реакции или зеркальное действие белой магии.

Таким образом, Бобур в масштабе культуры впервые является тем, чем гипермаркет является в масштабе товара: совершенным циркуляционным оператором, демонстрацией чего угодно (товара, культуры, толпы, сжатого воздуха) посредством собственной ускоренной циркуляции.

Но если запасы предметов обусловливают образование человеческих запасов, то латентное насилие в запасе предметов обусловливает обратное насилие в отношении людей.

Любой запас насильственный по своему характеру, и в любой массе людей также присутствует специфическое насилие, которое вытекает из факта её имплозии, — насилие, присущее её собственной гравитации, её уплотнению вокруг собственного центра инертности. Масса является центром инертности и, следовательно, центром совершенно нового, необъяснимого насилия, отличного от эксплозивного насилия, направленного вовне.

Критическая масса — имплозивная масса. После отметки 30 000 она угрожает «искорёжить» структуру Бобура. Массы, намагниченные структурой, становятся разрушительной переменной величиной самой структуры — если разработчики проекта стремились к этому (но как на такое надеяться?), если они запрограммировали возможность одним махом покончить и с архитектурой и с культурой, — тогда Бобур представляет собой самый дерзкий проект и самый успешный хеппенинг{108} века.

Заставьте Бобур искорёжиться! Новый революционный лозунг. Нет нужды ни поджигать его, ни протестовать против него. Идите к нему! Это лучший способ разрушить его. Успех Бобура больше не тайна: люди идут туда ради этого, они штурмуют это здание, хрупкость которого уже дышит катастрофой, с единственной целью — заставить его искорёжиться под тяжестью их веса.

Конечно, они подчиняются императиву апотропии: им дают объект для потребления, культуру для поглощения, сооружение для ощупывания. Но вместе с тем они отчётливо, хоть и не осознавая этого, нацелены на это разрушение. Нашествие — это единственный акт, на который массы способны как таковые, штурмующие массы, которые бросают вызов зданию массовой культуры, которые своим весом, то есть аспектом, более всего лишённым смысла, глупейшим и наинекультурнейшим, противостоят культурному вызову, брошенному Бобуром. На вызов массового привлечения к стерилизованной культуре массы отвечают разрушительным нашествием, которое находит своё продолжение в грубом ощупывании. На ментальную апотропию массы отвечают прямой физической апотропией. Вот их вызов.

И их коварство, которое заключается в том, что они дают ответ именно в тех терминах, в которых от них добиваются, но помимо этого на симуляцию, в которую их погружают, они отвечают полным энтузиазма социальным процессом, который выходит за пределы этой симуляции и действует как разрушительная гиперсимуляция.[12]

Люди полны желания всё забрать, всё опустошить, всё поглотить, всё ощупать руками. Наблюдение, расшифровка, познание — это их не устраивает. Единственная массовая страсть — это страсть ощупывать руками. Организаторы (и художники, и интеллектуалы) напуганы этими бесконтрольными поползновениями, ведь они рассчитывали лишь на то, что массы будут учиться, созерцая культуру. Они отнюдь не рассчитывали на это активное и деструктивное непреодолимое влечение, грубый и оригинальный ответ на дар непонятной культуры, увлечение, которое имеет все черты взлома и осквернения святилища.

Бобур мог бы или должен был исчезнуть на следующий день после открытия, разобранный и растащенный толпой, со стороны которой это было бы единственным возможным ответом на абсурдный вызов прозрачности и демократичности культуры, — каждый забрал бы фетишизированный кусочек этой культуры, которая сама уже стала фетишем.

Люди приходят, чтобы притронуться, они и смотрят так, будто касаются, и их взгляд — это лишь аспект тактильной манипуляции. Речь идёт о мире, который познаётся на ощупь, мире, который уже не является ни визуальным, ни дискурсивным, и люди непосредственно вовлечены в этот процесс: манипулировать/быть объектом манипуляции, распределять/быть объектом распределения, циркулировать/ быть объектом циркуляции, который уже не принадлежит ни к порядку репрезентации, ни к порядку дистанции, ни к порядку рефлексии. Это часть паники, перешедшей от панического мира.

Тихая паника, лишённая внешних причин. Внутреннее насилие перенасыщенной системы. Имплозия.

Бобур не может даже сгореть — всё предусмотрено. Пожар, взрыв, разрушение уже не выступают воображаемой альтернативой для постройки такого рода. Лишь имплозия — та форма, которая способна разрушить «четвёртый» мир, кибернетический и комбинаторный.

Ниспровержение, насильственное разрушение — это то, что соответствует режиму производства. Миру сетей, комбинаторики и потоков соответствуют реверсия и имплозия.

То же происходит и с институциями, государством, властью и т. д. Мечта узреть, как всё это взрывается вследствие противоречий, не более чем мечта. Что происходит в действительности — так это то, что институции испытывают имплозию сами по себе, вследствие разветвления, обратной связи, чрезмерно развитой системы контроля. Власть имплозирует — это и есть её нынешний способ исчезновения.

То же происходит и с городом. Пожары, войны, эпидемии, революции, маргинальная преступность, катастрофы — вся проблематика антигорода, негативизма города внутреннего или внешнего характера, содержит в себе нечто архаичное сравнительно с настоящим способом его уничтожения.

Даже сценарий подземного города — китайская версия захоронения структуры — выглядит наивным. Город уже не повторяется по схеме воспроизводства, ещё зависимой от общей схемы производства, или по схеме подобия (как восстанавливали города после Второй мировой войны), ещё зависимой от схемы репрезентации. Город уже не возрождается, даже уходя под землю, — он заново создаётся на основе чего-то подобного генетическому коду, который даёт возможность повторять его неограниченное количество раз на основе накопленной кибернетической памяти. Настал конец даже утопии Борхеса, утопии с картой, которая совпадает с территорией и полностью повторяет её: сегодня симулякр уже не проходит через этап копии и копирования, он создаётся генетической миниатюризацией. Конец репрезентации и опять же имплозия всего пространства в инфинитезимальной памяти{109}, которая ничего не забывает и никому не принадлежит. Симуляция необратимого, имманентного порядка, всё более плотного, потенциально насыщенного, который никогда больше не испытает освободительного взрыва.

Мы были культурой освободительного насилия (рациональности). Будь то культура капитала, высвобождение производительных сил, необратимое расширение сферы разума и сферы ценности, пространства, завоёванного и колонизированного, вплоть до космических пределов, будь то культура революции, которая предвосхищает будущие формы социального и энергии социального, схема остаётся той же: расширяющаяся сфера, проходящая медленные или бурные фазы, схема высвобожденной энергии — имажинерия излучения, распространения влияния.

Насилие, которое сопровождает её, это насилие расширяющегося мира, насилие производства. По своей природе оно диалектическое, энергетическое, катарсическое. Это то насилие, которое мы научились анализировать и которое знакомо нам: насилие, которое прокладывает пути социального и которое ведёт к насыщению всего поля социального. Это насилие детерминированное, аналитическое, высвобождающее.

Сегодня появляется совершенно иной тип насилия, который мы больше не можем проанализировать, поскольку он выпадает из традиционной схемы эксплозивного насилия: имплозивное насилие, которое является не результатом расширения системы, но её перенасыщения и сжатия, как это происходит в звёздных системах. Насилие, которое является результатом чрезмерного уплотнения социального, сверхрегулированной системы, чрезмерной перегруженности сети (знаниями, информацией, мощью) и гипертрофированного контроля, блокирующего все интерстициальные{110} нервные импульсы.

Мы не способны постичь это насилие, потому что вся наша имажинерия сфокусирована на логике расширяющихся систем. Оно не поддаётся расшифровке из-за своей недетерминированности. Возможно, оно даже не принадлежит и к схеме недетерминированности. Ведь алеаторные модели пришли на смену классическим моделям детерминации и каузальности и отличаются непринципиально. Они отражают переход от систем, определяющихся расширением, систем производства и распространения во всех направлениях — неважно, в виде звезды или ризомы{111}, — так или иначе все философские положения о высвобождении энергии, интенсивности излучения и молекуляризации желания движутся в том же направлении — в сторону насыщения интерстициальных и бесконечных сетей. Различие между глобальным и молекулярным кроется лишь в модуляции — возможно, последней в фундаментальном энергетическом процессе расширяющихся систем.

Другое дело, если мы переходим от старой фазы высвобождения и распространения энергии к фазе имплозии после своего рода максимального излучения (следует пересмотреть концепции потери и расхода Батая{112} в этом смысле, а также солнечный миф о неисчерпаемости излучения, на котором он основывает свою антропологию растраты: это последний эксплозивный миф нашей философии, по сути, последний фейерверк общей экономики, однако это уже не имеет для нас значения), к фазе реверсии социального — гигантской реверсии поля в момент достижения точки насыщения. Звёздные системы также не прекращают своё существование после рассеивания своей энергии излучения: они испытывают имплозию, процесс которой протекает сначала медленно, а затем постепенно ускоряется, — они сжимаются с невероятной скоростью и превращаются в инволютивные системы, поглощающие всю окружающую энергию, пока не становятся чёрными дырами, где мир, каким мы его знаем, то есть как излучение и неопределённый энергетический потенциал, перестаёт существовать.

Возможно, что крупные города — если эта гипотеза верна — превратились в этом смысле в очаги имплозии, места абсорбции и резорбции самого социального, золотой век которого, совпавший с двойным концептом капитала и революции, несомненно, остался в прошлом. Социальное медленно, а иногда резко инволюционирует в поле инертности, которое уже охватило политическое. (Противоположная энергия?) Следует воздерживаться от того, чтобы воспринимать имплозию как негативный, инертный и регрессивный процесс, к чему нас побуждает язык, противопоставляя эволюцию и революцию. Имплозия — специфический процесс с непредсказуемыми последствиями.

Май 68-го года{113} был, без сомнения, первым имплозивным эпизодом, то есть вопреки своей трактовке в терминах революционной просопопеи{114} первой бурной реакцией на насыщение социального, ретракцией, вызовом гегемонии социального вопреки идеологии самих участников, которые думали, что углубляются в социальное, — такова уж природа воображаемого, которое всё ещё доминирует над нами, а впрочем, значительная часть событий 68-го ещё смогла стать частью этой революционной динамики и взрывного насилия, но одновременно с этим тогда началось и другое: бурная инволюция социального в определённый момент и, как следствие, имплозия власти, внезапная и на коротком промежутке времени, которая, однако, с тех пор никогда не прекращалась, потому что происходит в глубине: имплозия социального, имплозия институций, имплозия власти, а вовсе не какая-то неуловимая революционная динамика. Напротив, сама революция, идея революции также испытывает имплозию, и эта имплозия способна вызвать наиболее тяжёлые последствия, чем сама революция.

Конечно, после 68-го года и благодаря 68-му социальное, подобно пустыне, разрастается — участие в управлении, управление, общее самоуправление и т. д., — но вместе с тем становится ближе, гораздо ближе, чем в 68-м, к своей неудовлетворённости и своей полной реверсии. Еле различимые подземные толчки, воспринимаемые только историческим разумом.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 5.306. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз