Книга: Симулякры и симуляция

Животные: территория и метаморфозы

<<< Назад
Вперед >>>

Животные: территория и метаморфозы

К чему стремились палачи инквизиции? К признанию Зла, принципа Зла. Нужно было заставить обвиняемых сказать, что их вина лишь случайная, что она — следствие вмешательства принципа Зла в божественный порядок. Таким образом, признание восстанавливало вызывающую доверие каузальность, и пытки, уничтожение Зла через пытки, были лишь триумфальным (не садистским и не искупительным) завершением действия, порождённого Злом как первопричиной. В противном случае малейшая ересь ставила бы под сомнение всё божественное творение. Так же и мы, когда используем и наносим вред животным в лабораториях, в космических ракетах, прибегая во имя науки к этой экспериментальной жестокости, — какое признание мы хотим вырвать у них под скальпелем и электродами?

Определённо признание принципа объективности, в котором наука никогда не была уверена и в который она втайне и вовсе теряет веру. Нужно заставить животных сказать, что они не животные, что зверство, дикость со всем тем непонятным, радикально несовместимым с умом, что они содержат в себе, не существует и что, наоборот, самое зверское, самое исключительное, самое анормальное поведение находит своё объяснение в науке, превращаясь в физиологические механизмы, мозговые соединения и т. д. Нужно убить в животных зверство и его принцип неопределённости.

Экспериментирование, следовательно, не средство для достижения цели — это современный вызов и современные пытки. Оно не ищет ясности, оно вырывает признание науки, как когда-то вырывали признание веры. Признание того, что очевидные отклонения в виде болезни, безумия, зверства являются лишь временными расстройствами в прозрачности каузальности. Это доказательство, как когда-то доказательство божественного разума, должно постоянно и повсеместно возобновляться — в этом смысле мы все животные, причём животные лабораторные, которых постоянно подвергают тестированию, чтобы вырвать из нас рефлекторные реакции в знак признания рациональности в последней инстанции. Повсюду зверство должно уступить место рефлекторному анимализму, изгоняющему порядок необъяснимого, дикого, воплощением которого для нас, через своё молчание, как раз и остались животные.

Животные, следовательно, были нашими предшественниками на пути либерального уничтожения. Все аспекты современного обращения с животными напоминают особенности манипулирования людьми — от экспериментов до ускорения темпов индустриального разведения.

Европейские ветеринары, собравшиеся на конгресс в Лионе, выразили озабоченность по поводу болезней и психических расстройств, которые распространяются в индустриальном животноводстве.

«Наука и будущее», июль 1973 г.

Среди кроликов распространяется болезненная тревожность, они становятся копрофагами и теряют способность к размножению. Уже от рождения кролик кажется «тревожным», «дезадаптивным». Наблюдается большая уязвимость к инфекциям и различным паразитам. Антитела теряют свою эффективность, самки становятся стерильными. Спонтанно, если можно так сказать, увеличивается смертность.

Истерия цыплят распространяется на всю группу, коллективное «психическое» напряжение может достигать критического предела, тогда все животные поднимают крик и хаотично мечутся. После окончания кризиса наступает подавленность, всеобщий страх, животные прячутся по углам, безголосые и будто парализованные. После первого же потрясения кризис возобновляется. Так может продолжаться несколько недель подряд. Были попытки давать им транквилизаторы…

У свиней проявляется каннибализм. Животные ранят сами себя. Телята начинают вылизывать всё, что их окружает, иногда вплоть до смерти.

Следует констатировать, что сельскохозяйственные животные страдают психически… Возникает потребность в зоопсихиатрии… Фрустрационные психические состояния препятствуют нормальному развитию.

Темнота, красный свет, различные приспособления, транквилизаторы — ничего не помогает. У домашних птиц существует иерархия доступа к пище, субординация. В условиях перенаселения последним в этом порядке вообще не удаётся питаться. Люди пытались сломать субординацию и демократизировать доступ к пище с помощью другой системы распределения. Неудача — разрушение этого символического порядка приводит к полному замешательству среди птицы и к хронической нестабильности. Замечательный пример абсурдности — всем известны аналогичные плачевные последствия благих демократических намерений в племенных обществах.

Животные испытывают соматические изменения вследствие психических переживаний! Экстраординарное открытие! Раковые заболевания, желудочные язвы, инфаркты миокарда у мышей, свиней, цыплят!

В заключение автор предполагает, что, по-видимому, единственным лекарством является пространство — «немного больше пространства, и многие из тех расстройств, которые мы наблюдаем, исчезли бы». Во всяком случае, «судьба этих животных стала бы менее плачевной». Поэтому он удовлетворён конгрессом: «Современная обеспокоенность участью сельскохозяйственных животных свидетельствует в очередной раз, что союз этики и разума — правильно осознанный интерес»; «С природой нельзя поступать как попало». Поскольку проблемы стали настолько серьёзными, что начали вредить рентабельности предприятий, это снижение прибыли может заставить производителей создать животным более нормальные условия существования. «Чтобы разведение было здоровым, отныне необходимо будет заботиться также о психическом равновесии животных». И автор предсказывает то время, когда животных, как людей, будут отправлять в сельскую местность для восстановления этого психического равновесия.

Ещё никогда не было так хорошо сказано, в какой мере «гуманизм», «нормальность», «качество жизни» являются всего лишь превратностями рентабельности. Какая чёткая параллель между этими животными, больными от прибавочной стоимости, и людьми, больными от промышленной концентрации, научной организации труда и конвейерных заводов! И здесь также капиталистические «скотоводы» были принуждены к решительному пересмотру методов эксплуатации, к внедрению инноваций и постоянных усовершенствований в виде «качества труда», «усложнения заданий», к открытию «гуманитарных» дисциплин и «психосоциологического» измерения завода. Лишь неизбежная смерть делает пример животных более ярким, чем пример людей, приставленных к конвейеру.

Против индустриальной организации смерти животные не имеют иного ресурса и не могут бросить другого вызова, кроме самоубийства. Все описанные выше аномалии являются суицидальными. Это сопротивление означает неудачу индустриального подхода (снижение прибыли), и особенно ощущается то, что оно находится в противоречии с логическими рассуждениями специалистов. Если исходить из логики рефлекторного поведения и взаимосвязи, животное — машина, а если с позиции рациональной логики, эти аномалии необъяснимы. Значит, животных следует наделить психикой, иррациональной и расстроенной психикой, обречённой на либерально-гуманистическую терапию, хотя конечная цель будет оставаться при этом неизменной: смерть.

Таким образом, мы изобретательно открываем психику животных как новую, неисследованную область науки, когда те обнаруживают дезадаптацию к смерти, которую для них готовят. Так же как мы вновь открываем психологию, социологию, сексуальность заключённых, когда всё это становится невозможным просто потому, что они уже сидят в тюрьме.[16] Становится очевидным, что заключённый нуждается в свободе, сексуальности, «нормальности», чтобы выдержать тюрьму, так же как индустриальные животные нуждаются в определённом «качестве жизни», чтобы нормально умереть. И в этом нет ничего противоречивого. Рабочий также нуждается в самоуправлении и в чувстве собственной значимости, чтобы более полно соответствовать императиву производства. Каждый человек нуждается в определённой психической жизни для своей адаптации. Другой причины для пришествия психического, сознательного или бессознательного не существует. И его «золотой век», который длится до сих пор, совпадает с невозможностью рациональной социализации во всех сферах. Ни гуманитарные науки, ни психоанализ никогда не появились бы, если бы каким-то чудом было возможно свести человека к «рациональному» поведению. Всё это открытие психологического, сложность которого может расти до бесконечности, вызвано невозможностью эксплуатировать до смерти (рабочих), держать под стражей до смерти (заключённых), откармливать до смерти (животных), согласно строгому закону эквивалентностей:

столько-то времени и калорий энергии = столько-то рабочей силы;

такое-то преступление = такое-то соответствующее наказание;

столько-то пищи = оптимальный вес и индустриальная смерть.

Все эти вещи пробуксовывают, и тогда возникает психическое, ментальное, невротическое, психосоциальное и т. д., и не для того, чтобы порвать с этим бредовым уравнением, но для того, чтобы восстановить скомпрометированный принцип эквивалентности.

В итоге, как вьючные [somme] животные, они должны были работать на человека. Как подопытные [sommation] животные, они должны отвечать на вопросы науки. Как животные, предназначенные для потребления [consommation], они стали индустриальным мясом. Как соматизированные животные, они обязаны сегодня разговаривать на языке «психического», отвечать за свою психику и за проступки своего бессознательного. С ними случилось всё то, что происходит и с нами. Наша судьба никогда не расходилась с их судьбой, и в этом своего рода горький реванш над человеческим разумом, который исчерпал свои силы, утверждая абсолютное преимущество человеческого над животным.

Впрочем, животные получили свой статус бесчеловечности лишь в ходе прогресса рациональности и гуманизма. Логика, параллельная логике расизма. Как таковое «царство» животных существует лишь, поскольку существует человек. Повторение генеалогии их статусов относительно друг друга заняло бы слишком много времени, но пропасть, разделяющая нас сегодня, пропасть, которая позволяет посылать животных вместо нас в эти страшные миры внеземного пространства и лабораторий, пропасть, которая позволяет уничтожать виды, отправляя как в архив отдельные экземпляры животных в африканские заповедники или в ад зоопарков, потому что в нашей культуре место для них появляется, лишь когда они мертвы, — и всё это прикрыто расистской сентиментальностью (малыши тюлени Брижит Бардо), эта пропасть, разделяющая нас, стала следствием одомашнивания диких животных, так же как истинный расизм стал следствием введения рабства.

Некогда животным был свойствен более священный, более божественный характер, чем людям. В первобытных обществах нет даже «царства» людей, и долгое время порядок животных оставался порядком референции. Лишь животное достойно быть принесённым в жертву как божество, и только потом, в нисходящем порядке, идёт человеческая жертва. Люди классифицируют себя по происхождению от животного: так, индейцы бороро «являются» попугаями ара. Это явление не принадлежит ни к дологическому или психоаналитическому порядку, ни к ментальному порядку классификации, к которой свёл характер животных Леви-Стросс{149} (хотя то, что животные могли использовать язык, уже фантастическое допущение, это также было составляющей их божественности), — нет, оно означает, что бороро и ара являются частью одного цикла и что цикличность исключает любое разделение на виды и все те отличительные оппозиции, которыми мы мыслим. Структурная оппозиция — дьявольская, она выделяет и сталкивает различные тождественности: таково выделение человеческого, которое отбрасывает животных в нечеловеческое, — а цикл символичен: он отменяет позиции в обратимой последовательности — в этом смысле бороро «являются» ара, так же, как по утверждениям канаков{150}, мёртвые прогуливаются среди живых. (Или к чему-то похожему стремится Делез со своим «становлением-животным», когда призывал: «Станьте розовой пантерой!»?)

Так или иначе, но животным всегда было присуще, до настоящего времени, божественное или жертвенное благородство, описания которого находим во всех мифологиях. Даже убийство во время охоты ещё остаётся символическим взаимоотношением в отличие от экспериментального препарирования. Даже приручение ещё остаётся символическим взаимоотношением в отличие от индустриального разведения. Достаточно обратить внимание на статус животных в крестьянском обществе. При этом не следует путать статус доместикации, которая предполагает наличие участка земли, клана, системы родства, в которую входят и животные со статусом домашних питомцев — единственного типа животных, оставшегося нам вне границ заповедников и мест разведения, — собак, кошек, птичек, хомячков, переполненных любовью своих хозяев. Путь, который прошли животные от божественной жертвы к собачьему кладбищу, над которым льётся тихая музыка, от сакрального вызова к экологической сентиментальности, многое говорит о вульгаризации статуса самого человека, и это ещё раз подтверждает неожиданную взаимосвязь между нами и животными.

Именно наша сентиментальность по отношению к животным является верным знаком нашего к ним презрения. Она пропорциональна этому презрению. Именно по мере своего отнесения к сфере безответственности, бесчеловечности животное становится достойным человеческого ритуала любви и заботы точно так же, как ребёнок по мере своего отнесения к статусу наивности и инфантильности. Сентиментальность — это лишь бесконечно выродившаяся форма зверства, расистского сочувствия: нам надо унизить животных, чтобы вызвать сентиментальность по отношению к ним.

Те, кто когда-то приносил животных в жертву, не держали их за безмозглый скот. И даже люди Средневековья, которые осуждали и наказывали их по всем правилам, были в этом гораздо ближе к ним, чем мы, которых такая практика шокирует. Тогда считали животных виновными, и это была форма их почтения. Мы же не считаем их ни за что, и именно на этом основании мы «гуманны» с ними. Мы больше не приносим их в жертву, мы не наказываем их, и мы гордимся этим, но это лишь потому, что мы приручили их, или даже хуже того — потому, что мы сделали их расово неполноценными, которые даже не заслуживают нашего правосудия, разве что нашу привязанность и социальное милосердие; которые даже не заслуживают наказания и смерти, разве что экспериментирования и забоя на мясо на скотобойнях.

Именно из резорбции всех форм насилия, которое творится относительно них, сегодня и проистекает монструозность животных. На смену насилию жертвоприношений, которое выступает насилием «близости», «интимности» (Батай), пришло сентиментальное или экспериментальное насилие, которое является насилием отдаления друг от друга.

Монструозность приобрела другое значение. Изначальную монструозность животных как предмет ужаса и фасцинации, но вовсе не негативных, лишь амбивалентных, монструозность как предмет обмена и метафоры — во время жертвоприношений, в мифологии, в геральдическом бестиарии и даже в наших грёзах и наших фантазмах, — эту монструозность, переполненную всевозможными угрозами и всевозможными метаморфозами, монструозность, которая втайне находит своё решение в живой культуре людей и является одной из форм альянса, мы обменяли на спектакулярную монструозность, монструозность Кинг-Конга{151}, вырванного из джунглей и превращённого в звезду мюзик-холла. В результате культурный сценарий инвертируется. Прежде культурный герой уничтожал зверя, дракона, чудовище, и из пролитой крови возникали растения, люди, культура; сегодня же животное Кинг-Конг приходит, чтобы опустошить индустриальные метрополии, приходит, чтобы освободить нас от нашей мёртвой культуры, ставшей такой после того, как она вычеркнула из себя любую реальную монструозность и разорвала заключённый с ней пакт (что выражается в фильме через примитивное подношение женщины). Глубинный соблазн фильма обусловлен именно этой инверсией смысла: вся бесчеловечность переходит на сторону людей, весь гуманизм переходит на сторону пленённого зверя и на сторону взаимного соблазна женщины и животного, монструозного соблазна одного порядка другим, порядка человеческого и животного. Конг погибает потому, что ему удалось восстановить связь через соблазн, с этой возможностью метаморфозы одного царства в другое, с этим кровосмесительным промискуитетом между животными и людьми, так никогда и не реализованным, разве что символически-ритуальным образом.

В сущности, путь, который прошли животные, не отличается от пути сумасшедших и детей, секса или негритюда{152}. Логика исключения, заключения, дискриминации и, неизбежно взамен этого, логика реверсии, обратимого насилия, которое приводит к тому, что целое общество начинает равняться на аксиомы безумия, инфантильности, сексуальности и низших рас (очищенных, следует сказать, от тех радикальных вопросов, которые возникают в связи с самим фактом их исключения). Конвергенция цивилизационного процесса поражает. Животные, подобно мёртвым и многому другому, прошли через этот непрерывный процесс приобщения путём исключения, который заключается в том, чтобы ликвидировать, а затем заставить говорить исчезнувшие виды и признать их через их исчезновение. Заставить говорить животных, как заставляли говорить сумасшедших, детей, секс (Фуко). Это тем более невероятно в отношении животных, чей принцип неопределённости, удручающий человека с момента разрыва их альянса, основывается на том, что они не говорят.

Историческим ответом на вызов безумия стала гипотеза бессознательного. Бессознательное — это логистическая система, позволяющая осмысливать безумие (и вообще любое странное или аномальное образование) в системе смысла, расширенной до пределов бессмысленного [non-sens], замещённого ужасами безумия [insens?] и отныне понятного благодаря использованию определённого дискурса: психика, неосознанное побуждение, подавление и т. д. Это сумасшедшие принудили нас к гипотезе бессознательного, но взамен мы устроили им ловушку. Ведь если поначалу бессознательное, казалось бы, оборачивается против разума и несёт радикальную субверсию, если оно, казалось бы, лишь потенциально заряжено на разрыв с безумием, то со временем оно оборачивается против последнего, потому что оно — это то, что позволяет присоединить безумие к разуму более универсальному, чем классический.

Сумасшедшие, некогда немые, сегодня услышаны всеми, благодаря тому, что нашли способ расшифровки их посланий, которые воспринимались раньше как абсурдные и непонятные. Дети также обрели голос, они уже больше не те странные и одновременно незначительные существа в мире взрослых — дети имеют значение, они превратились в означающее не вследствие какого-то «освобождения» их «говорения», а потому, что разум взрослых получил более тонкие средства, чтобы предотвратить угрозу их молчания. Были услышаны также первобытные люди, к ним обращаются, прислушиваются, они больше не животные, и Леви-Стросс был прав, когда говорил, что их ментальная организация была такой же, как наша, психоанализ связал их с эдиповым комплексом и либидо — сработали все наши коды, и они ответили на них. Они были погребены в молчании, теперь погребены в «говорении», «ином» конечно же, но под лозунгом «различия», как когда-то под лозунгом единства Разума, — не следует впадать в заблуждение — это тот же порядок превосходства: империализм разума, неоимпериализм различия. Главное при этом то, что ничто не избегает верховенства смысла, наделения смыслом. Конечно, при всём этом никто с нами не разговаривает — ни сумасшедшие, ни мёртвые, ни дети, ни дикари, — и, по сути, мы ничего не знаем о них, но важно то, что разум спас свою репутацию и что всё это избежало молчания.

Но животные — они по-прежнему не говорят. В мире всё возрастающего «говорения», в мире принуждённого исповедания и изъяснения только они хранят молчание, и вследствие этого нам кажется, что они отступили далеко от нас, за горизонт истины. Но это то, что сближает нас с ними. Важна не экологическая проблема их выживания. Важной всегда была и до сих пор остаётся проблема их молчания. В мире, который стремится к тотальному высказыванию, в мире, собранном под гегемонией знаков и дискурса, их молчание приобретает всё большее значение для нашей организации смысла.

Конечно, их заставляют говорить, всевозможными способами, один безвиннее другого. Они были носителями морального дискурса о человеке в баснях. Они поддерживали структурный дискурс в теории тотемизма. Они ежедневно передают своё «объективное» сообщение — анатомическое, физиологическое, генетическое — в исследовательских лабораториях. Они поочерёдно служили в качестве метафор для добродетелей и пороков, в качестве экологической и энергетической модели, механической и формальной моделью в бионике{153}, фантазматическим регистром в бессознательном и, наконец, моделью полной детерриториализации желания в «становлении-животном» Делеза (парадоксальная вещь: избрать животное моделью детерриториализации, тогда как оно является в высшей степени существом, связанным с территорией).

Во всех этих случаях — в качестве метафоры, подопытного кролика, модели, аллегории (не забывая об их пищевой «потребительской стоимости») — животных обязывают поддерживать дискурс. Они нигде не говорят по-настоящему, потому что лишь предоставляют те ответы, которые от них требуют. Это их способ возвращать человеческое к его циркулярным кодам, после чего мы становимся объектом анализа со стороны их молчания.

Невозможно избежать реверсии, которая является следствием всякого исключения. Если отказать сумасшедшим в разуме, то это рано или поздно ведёт к разрушению принципов разумности — сумасшедшие, так сказать, берут отмщение. Если отказать животным в бессознательном, в подавлении желаний, в символическом (которое путают с криками животных), то это рано или поздно, можно надеяться, приведёт к тому, что в результате чего-то подобного разъединению между безумием и бессознательным под сомнение будет поставлена обоснованность этих понятий — в том виде, в каком они определяют и различают нас сегодня. Ведь если прежде преимущество человека основывалось на монополии сознания, то сегодня оно основывается на монополии бессознательного.

У животных нет никакого бессознательного — это общеизвестная вещь. Они, вероятно, видят сны, но это предположение биоэлектрического порядка, и им не хватает языка, который только и придаёт смысл грёзам, вписывая их в символический порядок. Мы можем находиться во власти фантазий относительно животных, проецировать на них свои фантазмы и верить, что находимся вместе с ними в этой мизансцене. Но это лишь потому, что нам так удобно, — в действительности животные непостижимы для нас: и в режиме сознательного, и в режиме бессознательного. Следовательно, речь идёт не о том, чтобы силой преодолеть их непостижимость, а как раз наоборот, чтобы увидеть, каким образом они ставят под сомнение саму эту гипотезу бессознательного и к какой другой гипотезе они нас принуждают. Вот в чём смысл или отсутствие смысла их молчания.

Вот в чём заключалось молчание безумных, которое привело нас к гипотезе о бессознательном, — вот в чём состоит сопротивление животных, которое заставляет нас менять гипотезу. Ведь, если они непостижимы для нас и будут оставаться такими, мы всё же живём с ними определённым образом во взаимопонимании. И если мы живём таким образом, то конечно же не под знаком общей экологии, в некой планетарной нише, являющейся лишь увеличенной копией платоновской пещеры, где призраки животных и природные элементы общаются с тенями людей, спасшихся от политической экономии, — нет, наше глубокое взаимопонимание с животными, даже с теми, которые исчезают, находится под объединяющим, хотя с виду будто противоположным, знаком метаморфозы и территории.

Кажется, нет ничего более стабильного в плане сохранения вида, чем животные, и всё же они являются для нас символом метаморфозы, всех возможных метаморфоз. Нет ничего более мигрирующего, более кочевого с виду, чем животные, и всё же их закон — это закон территории.[17] Следует, однако, отделить от этого понятия территории все контрсмыслы. Речь идёт вовсе не о расширенном отношении отдельного субъекта или группы к собственному пространству, своего рода организационно оформленном праве на частную собственность со стороны индивида, клана или вида, — именно таков фантазм психологии и социологии, расширенной до пределов общей экологии, — ни о разновидности жизненно важной функции, экологического пузыря, в котором в сжатом виде представлена вся система потребностей.[18] Территория — это и ни пространство в том значении вольного простора и апроприации{154}, которое этот термин несёт для нас, ни инстинкт, ни потребность, ни структура (будь то «культурная» или «поведенческая»), понятие территории определённым образом противопоставляется также понятию бессознательного. Бессознательное — это «погребённая», подавленная и бесконечно разветвлённая структура. Территория открыта и ограничена. Бессознательное — это место бесконечного повторения подавления и фантазмов субъекта. Территория же — это место завершённого цикла сродства и обменов без субъекта, но и без исключения: цикл животный и растительный, цикл блага и изобилия, цикл сродства и продолжения вида, цикл женский и ритуальный, — субъект отсутствует, и всё находится здесь в постоянном обмене. Обязательства имеют здесь абсолютный характер, реверсивность тотальная, но здесь никто не испытывает смерти, потому что испытывает метаморфозы. Ни субъекта, ни смерти, ни бессознательного, ни подавления, потому что нет ничего, что препятствовало бы последовательному развитию форм.

У животных нет бессознательного, потому что у них есть территория. У людей бессознательное появилось лишь после того, как они потеряли территорию. У них были отобраны одновременно территория и метаморфозы — бессознательное является той индивидуальной траурной структурой, где беспрестанно и без надежды переигрывается эта потеря, — и животные вызывают ностальгию по ней. Поэтому вопрос, который они ставят перед нами, мог бы звучать так: не живём ли мы уже сейчас за пределами линейности и аккумуляции разума, за пределами влияния сознательного и бессознательного, в этом нестандартном, символическом режиме цикличности и бесконечной реверсии в рамках ограниченного пространства? И, идя дальше, за идеальную схему, которая является схемой нашей культуры и, возможно, любой культуры вообще, схему накопления энергии и её конечного высвобождения, не мечтаем ли мы скорее об имплозии, чем о взрыве, о метаморфозе, скорее, чем об энергии, об обязательствах и ритуальном вызове, скорее, чем о свободе, о территориальном цикле, скорее, чем о… Но животные не задают вопросов. Они молчат.

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 4.408. Запросов К БД/Cache: 3 / 1
Вверх Вниз