Книга: Введение в медиологию

Почему мы (не все или не полностью, или пока еще) не историки?

<<< Назад
Вперед >>>

Почему мы (не все или не полностью, или пока еще) не историки?

Феномен передачи сталкивает нас с историко-культурными явлениями. Отчего бы не обратиться к недавно утвердившейся ветви Истории, которая стремится заменить в роли локомотива этой науки экономико-социальную историю «Анналов» (1920-1960), каковая сама пришла на смену истории политикодипломатической (1870-1920): имеется в виду культурная история? Выслушаем определение, которое дает ей Жан-Франсуа Сиринелли: «Культурная история есть история, занимающаяся изучением форм репрезентации мира в рамках некоей группы людей, природа которой — национальная или региональная, социальная или политическая — может варьировать и которая изучает управление, выражение и передачу форм репрезентации мира»[240]. А вот определение Даниэля Роша: «Понимать опосредования, встречающиеся между объективными условиями жизни людей и бесчисленными способами, какими они репрезентируются и высказываются». Такова программа, в которую чувствует себя вовлеченным медиолог. И по той причине, что господство истории в массмедиа (телевидение, радио, иллюстрированные и литературные журналы) сочетается с естественным империализмом этой дисциплины, стремящейся пускать в ход все средства. Нам скажут, что культурная история сегодня — это почти всё (будучи всеядной, история обновляется, проглатывая каждый новый объект изучения). Но, во всяком случае, для нас счастье видеть, что — еще больше, чем это характерно для ее старшей сестры, истории ментальностей — культура здесь больше не сводится к идеям, к шедеврам, к великим именам, — но включает в себя «союз деяний, знаний и верований, на котором основаны способы культурного потребления». Следовательно, практики динамизируют реалии, как документ в широком смысле — написанные следы. Культура обретает физические устои, двигаясь «от погреба на чердак». Если сгустить краски, то она уже не «продукт человеческого духа», но человеческий дух — ее продукт. Наконец, культура перестает быть торжественной, погружаясь в густой раствор материальности и общения. Итак, скорее книга (или печатный материал), чем текст, и скорее практики чтения, чем книга как объект (Шартье). Скорее изображение Марианны на деньгах, чем Республика как идеология, и скорее скульптура или почтовая марка, чем абстрактная аллегория (Агюйон). Скорее колесо и авторучка, чем символика путешествия, и, скорее поезд и велосипед, чем пейзаж (Катрин Берто Лавенир). Скорее «места памяти», чем Мнемозина (Пьер Нора). Вероятно, культурную историю от истории политикосимволической отличает немало нюансов, но в обоих случаях мы видим, как духовное одушевляется и пробуждается благодаря материальному. Децентрировать, материализовать, динамизировать — три золотых правила медиологии находятся здесь in vivo[241] в тех историографических исследованиях, которые метят в окрестности других дисциплин, играют «от борта» и обретают внутреннее посредством внешнего. И неслучайно мы ощущаем особый долг по отношению к пионерам этого современного разлада, который продолжает быть стимулом. Неужели мы будем без толку заниматься спекулятивной суетой вокруг этих благотворных экскурсий, развивая идеологию сопровождения, подобно неким дамам-компаньонкам?

История как ведущая наука — слишком древняя, изобильная и объемистая, и поэтому ее нельзя поставить на равную ногу с недавно упомянутой молодой порослью. Для того, что связано с культурой, история — корабельный причал. Медиология, по уже существующей гипотезе, должна сопрягаться с историей отчасти как экология с биологией в естественных науках. Дюркгейм (это он-то, который признавал за обществом несводимость к чему бы то ни было!) как-то утверждал, что «всякая социология есть еще и психология, но психология sui generis». Ничто не может помешать нам продолжить эту мысль, сказав, что медиология — часть Истории, но истории культурной и sui generis. Ведь процессы (религиозной, идеологической и художественной) передачи вполне обосновывают право на существование оригинальной, автономной, однако не независимой ветви большого центрального ствола. Хотя не надо забывать, что социальные ставки этих процессов (на страже цивилизации) неизбежно полемичны, а наша достопочтенная и непорочная Клио[242] не должна их усваивать.

Если бы мы могли применить здесь развернутую метафору, то сказали бы, что между монографией по символической или культурной истории и нашей решеткой макроскопического чтения существует такое же различие, что и между исследованием по географии растений и теорией экосистем (вторая не существовала бы без предшествовавшей ей первой). Это не превращает историю в чисто описательную науку, запрещающую мыслить, а также неспособную моделировать саму себя (география растений XIX в. уже включала понятийные рамки, предвосхищавшие центральные понятия экологии[243]). Организация разрозненных эмпирических случаев с помощью индексирования теоретических типов не сводится к преобразованию истории в простой мешок, наполненный явлениями, в резервуар сложных эмпирических вариаций, запрещающих концептуализировать — или упрощать — и сводящихся к топтанию на месте. Понятна настороженная сдержанность практика перед этой редукцией ad exemplum[244]. «Можно задаться вопросом, — замечает по этому поводу Роже Шартье, автор «Порядка книг», — не существует ли в этом разделении компетенций и труда чего-либо вроде (досадного) возвращения исподволь одной из наиболее традиционных «философских позиций» в методе, который, между прочим, радикально подвергает сомнению классические постулаты этой дисциплины. Как если бы назначением истории было поставлять эмпирические материалы — которые «оскверняют» ее, превращая в эмпирическую дисциплину, — а призванием медиологии нечто более благородное: «теоретически реконструировать эмпирические случаи, разработанные новой исторической операцией». Против этой «философской иллюзии» необходимо напомнить, что теория не всегда была там, где, как считают философы, она располагается, — и что ее присутствие, причем в практическом состоянии, в локализованном, конкретном, монографическом исследовании, может обладать большей интеллектуальной действенностью, нежели ее выставление напоказ в интеллектуальных конструкциях без уместности описания и без возможного подтверждения (или же неподтверждения)»[245]. Реагируя на это определение, можно задаться вопросом, действительно ли историческое исследование пригодно для того, чтобы тематизировать отношения, которые оно встречает на своем пути, никогда не идентифицируя их. Связная решетка описания и интерпретации может помочь историческому исследованию развернуть его доказательства — и притом, чтобы лучше запечатлеть дифференциалы ментальностей (в ту или иную эпоху истории) или же переменные сред (в ту же самую эпоху). История (совершенно аналогично социологии) может вводить регулярности в событийность и посредством идеальных типов наращивать постижимость неизбежно сложных случаев, все-таки не делая их эквивалентными родственным ситуациям (что потребовало бы чрезвычайно высокой степени обобщенности).

Отношения исторического исследования к метаистории передачи не сводятся к одним лишь отношениям «идеографической» хроники с интерпретативной типологией или сингулярного с обобщенным. И к отношениям невоспроизводимого с универсальными отмычками. И к отношениям адекватного с приблизительным. Даже к отношениям конъюнктуры и структуры они не сводятся. Как и к отношениям протокола и гипотезы... То же касается отношений жесткого с эластичным или скованного со свободным. Правило повествования (ведь заниматься историей — это всегда более или менее рассказывать истории, о чем свидетельствует этимология) не привязывает медиолога ни к одной конкретной коллективной индивидуальности (ни к Китаю XIX в., ни ко Второй республике, ни к французскому телевидению). Он может бродить по пространству и времени между несколькими пространственно-временными контекстами. Отсюда — большая свобода теоретического воображения (Леруа-Гуран: «Чтобы достичь строгости в исследованиях, необходимо много воображения»). Сравнительный Разум — ибо сравнение не в экспериментальных науках есть эксперимент для бедняка — может послужить историку сердечным стимулятором; а историк компаративисту — парапетом смотровой площадки. И если мы должны in fine[246] вернуться к истории как к нашему принципу реальности, то будет благом отдалиться от нее на мгновение, чтобы дать свободный ход известной акробатической, эвристической и синтетической фантазии. Это отступление позволяет, возвращаясь на землю, преобразовать точечные наблюдения в средства построения более всеохватного знания (включая знания о непосредственном настоящем времени).

<<< Назад
Вперед >>>

Генерация: 0.360. Запросов К БД/Cache: 0 / 0
Вверх Вниз